Державный
Шрифт:
— А ту знахарку-то не обличили? — полюбопытствовал Андрей Иванович.
— Нет, — отвечал Геннадий, — установили, что и впрямь Марья договорилась с нею, чтобы та изготовила взвар, помогающий зачать, но нашлись свидетельства, доказывающие, что Марьюшка так и не успела отведать никакого зелья из имеющихся у знахарки, и знахарку отпустили на волю. Но всё же княгиня была отравлена. Только вот где злодеи? Найти бы!
Говоря это, Геннадий обратил внимание, как внезапно позеленел Фома. Отодвинув от себя блюдо, монах промолвил слабым голосом:
— Отец настоятель, позвольте удалиться.
— Ступай, брат, — разрешил Геннадий. Фома поспешно встал из-за стола, перекрестился на образа и почти бегом покинул келью.
— По-прежнему слаб животом? — спросил Андрей Иванович.
— Как и прежде, — вздохнул игумен, — Особенно когда услышит про всякие отравления. Не знаю, что и делать с ним. Гаснет. О прошлом годе только
— Да ведь мы тогда ещё на Москве были, — подсказал Андрей Иванович. — Незадолго до нашего посольства.
— Верно, — согласился Геннадий. — К пятидесяти годам у меня стало уже память отшибать. Вот и теперь, всё хочу спросить вас о чём-то, а не могу припомнить. Не знаете, о чём я хочу допытаться? — уже со смехом спросил он.
— Откуда же нам знать? — сказал Вольпа.
— А вот вдруг и вспомнил! — воскликнул Геннадий радостно. — Парсуну-то вы привезли? Поглядеть нельзя ли?
— Привезли, можно, — сказал Вольпа и обратился по-итальянски к Тревизану. Тот покорно встал и удалился.
— Оно, конечно, по парсуне человека не узнаешь, — промолвил Геннадий. — Но всё же…
Ему вспомнилось, как Иван после смерти Марьи просил иконника Далмата написать но памяти изображение покойной, и Далмат исполнил его просьбу, хорошо написал, а Иван недоволен остался — нет, не заменяет никакая парсуна живого человека, в особенности если тот человек — самый любимый на всём белом свете.
Тревизан вернулся, неся в руках парсуну, тщательно завёрнутую в несколько слоёв аксамита. Распеленав, протянул её Геннадию. Это была доска полутора пядей на две, с одной стороны расписанная красками преобладающе тёмных и контрастно-светлых тонов — там была изображена в полный рост довольно статная и стройная девушка в чёрных, но усыпанных белоснежным жемчугом одеяниях, голову её покрывала тоже чёрная и тоже усеянная перлами диадема, вдоль щёк на плечи спускались подвески из очень крупных жемчужин; художнику удалось искусно передать белизну кожи и выразительность больших глаз, не то печальных, не то задумчивых, не то томных. Во взгляде теплилась нежность и в то же время сквозила некая разумная холодность. Лицо девушки производило приятное впечатление, и хотелось дотронуться щекой до этой белоснежной щеки. За спиной Зои был изображён дивный белокаменный храм, на ступенях которого она, собственно, и стояла. Из широких складок одежды выглядывала узкая рука девушки, а на ладони стоял точно такой же храм, как и за спиной, только сильно уменьшенный.
Вдруг ни с того ни с сего Геннадию почудился в изображении некий опасный соблазн… Но, не найдя причин такого ощущения, он постарался отыскивать в парсуне одни лишь приятные черты.
— Красивая, — сказал он и перевернул доску. На обороте, сплошь покрытом слоем чёрной краски, был изображён золотой двуглавый орёл, под которым располагалась надпись по-гречески: «Зоя, дочь Фомы Палеолога, морейского деспота». Геннадию подумалось, что оборотная сторона парсуны, может быть, даже больше придётся по душе Ивану, чем лицевая. Государю нравилось изображение золотого двуглавого орла на чёрном поле. В память о бархатной темне своего отца, расшитой великой княгиней Марьей Ярославной, Иван даже имел при себе чёрное знамя с вытканным на нём золотым двуглавым орлом.
— Морея, — промолвил Геннадий задумчиво. — А ведь она дала Руси величайшего подвижника Православия. Митрополит Фотий-то был мореец. Святитель Иона всегда ставил его всем в пример и почитал себя недостойным его памяти. Как знать, может статься, вновь будет нам польза из Морей…
Он вернул парсуну Тревизану, и тот унёс её. За окнами уже смеркалось. Разговор продолжался, Геннадий поведал обо всём, что произошло на Москве за те два года, в которые Андрей Иванович и Вольпа путешествовали по далёким странам, — о замирении с Казанью и освобождении всех русских пленников, о Новгороде, в котором после кончины архиепископа Ионы началась смута против Москвы, появился князь Михаил Олелькович, сторонник воссоединения русских северных земель с Литвою, друг польского короля Казимира.
— Дошло до полного бесстыдства, — говорил игумен. — Олелькович и бояре Борецкие, знаменитейшие богатеи, подготовили докончание [36] — Новгороду считаться под державою великого князя Литовского, разве что при сохранении православной веры, не тотчас в католичество латинское. Да и то, кабы поставили новым архиепископом униата Пимена, не быть Православию в Новгороде. Этот уже готов был признать власть литовского митрополита, тоже униата. Но поставили не Пимена, поставили Феофила. Сей муж более привержен к отеческой нашей вере, он токмо и сдерживал
36
Докончание — соглашение, договор.
В конце апреля Иван Васильевич собрал братьев своих, воевод, епископов, бояр на совет, и все пришли к согласию — надо идти на Новгород войною, и немедленно. На Троицыной неделе, в четверг, пошла первая рать. Князь Данила Холмский и Фёдор Акинфов, хромец, повели за собою сотню сотен войска, в основном конного, в направлении на Русу. Спустя неделю, имея чуть меньше ратников, выступил князь Стрига-Оболенский. При нём и большая часть касимовцев [37] . Друг Стриги, прославленный Басенок, увы, не встал со скорбного ложа болезни — скрутило и отняло у него всю правую сторону. Стриге же Иван определил двигаться на Волочёк да по Мете, прямо ко Новгороду. И вот теперь — завтра, значит — двинет свою рать и сам государь наш, великий князь Иоанн Васильевич, даждь Господи ему здравия духовного и телесного и торжества победы над обезумевшими в своей ереси новгородцами!
37
Касимовны — татары сторонники царевича Касыма, изгнанного из Казани ханом Ибрагимом и с 1467 года состоявшего временно на службе у Ивана III.
Геннадий продолжал рассказывать о бесчинствах, творимых в Новгороде о засилии там литовцев и поляков, об издевательствах над сторонниками Москвы и православной веры. Явился монах, посланный во дворец к государю, сообщил, что завтра на рассвете Иван будет ждать у себя Вольпу и Вову и разрешает им тоже идти вместе с ним в поход.
— Ну вот и славно, — сказал Геннадий, глядя на зевающего Вольпу и совсем уже сонного Тревизана. — Пора нам всем укладываться спать-почивать. Вы с дороги усталые, а завтра с самого раннего утра день предстоит нам всем многосуетный. Я ведь тоже сбираюсь идти вместе с Иваном — куда он, туда и я. У меня всё приуготовано. Идёмте, я провожу вас на ночлег.
Поднявшись из-за стола, Геннадий прочёл благодарственные молитвы и повёл гостей своих в отведённые им кельи, где всё уже было постелено по-монастырски скромно, но уютно. Пожелав им доброй ночи, отправился в свою келью, где встал на сон грядущий помолиться Богу. Молитва помогла ему, и волнения о завтрашнем дне немного поутихли. Он лёг одетый на голую скамью и вскоре уснул.
Ему приснился весёлый и свежий Иона, в то утро, когда на митрополичьем дворе закладывали церковь Ризположенья в честь спасения Москвы от набега татар Мазовши. Счастливый и торжественный свет растекался повсюду, и с этим светом, переполняющим душу, игумен пробудился, вскочил, кинулся к окну — начинало светать. Помолясь и умывшись, Геннадий распорядился, чтобы будили вчерашних гостей, а сам вышел на монастырский двор, где стояли иноки, ожидая его, слегка поёживаясь от утреннего холодка и радостного волнения — предстоял крестный ход вокруг Кремля ради Господнего благословения государю Ивану Васильевичу на войну с Новгородом.