Державный
Шрифт:
— Муж любимый!
— Деспинка моя милая! — зашептал Иван Васильевич. — Софьюшка, любовь моя! Истосковался!
— И я, Ванечка!
Он испытывал небывалый прилив нежности к этой женщине, о которой скажи ему кто после смерти Маши, разорвал бы того человека в клочья. Два с чем-то месяца не видел жену, а и впрямь истосковался, будто прошли годы. Сколько раз ночами мечтал о её мягком и теплом теле, любящих глазах, родном лице, чёрных прядях, ласковых губах и руках, добром низковатом голосе, до сих пор так мило неправильно выговаривающем многие русские слова. На миг пламя стыда опалило его душу — вдруг припомнилось,
Неприлично так долго стоять обнявшись. Иван отступил на шаг, держа ладони на плечах деспинки, рассмотрел её лицо и отчётливо вспомнил, как тогда, на первых смотринах, за которыми тотчас же последовала свадьба, нашёл, что сказать коротко и ясно: «Хорошая».
Она и теперь была хорошая, только не невеста, а жена, мать двоих сыновей, и это отложило свой отпечаток достоинства на внешность Софьи. Она поспешила дать отчёт:
— Детишки взлелеиваются. Всё хорошо.
— Юрью по сей день сама кормишь?
— Сама, свет мой. Изрядно питаем. — И озарилась горделивой улыбкой. — А ты как? Здоров ли?
— Здоров, — ответил Иван и вдруг ляпнул: — Чирьи…
— Чирьи? — тотчас же всполошилась государыня.
— Да… пустяки!.. — смутился Иван Васильевич, краснея.
— Больно? Где? — беспокойно спрашивала Софья Фоминична.
— Да, черти, как грибы, в самом паху повылезли, — вздохнул Иван. — Так ничего, да в седле больновато сидеть, мешают. Зря проболтался! Говорю же — пустяки! Вон, Вова говорит, у короля Личарда прозваньем Львиное Сердце всё тело в чирьяках было, а он ничего — грозно воевал в Святой Земле с агарянами, на Русалим хаживал. А у меня всего-то три вереда.
— Исцелим, — улыбнулась Софья, проводя ладонью по бороде великого князя. — Не зря же меня ведьмой именуют.
— С чего ты взяла! Давно уж никто…
— Да мне-то что! Идём же, свет мой, там тебе пир уготован.
Они двинулись пешком в сторону великокняжеского дворца. Софья держала Ивана под руку, легонько прижимаясь плечиком к его локтю, вся сияла от радости.
— Что Ахмат? — спросила, спохватясь.
— Одолеем! — как можно увереннее рассмеялся государь.
Глава четвёртая
ПОСЛЕДНИЙ ГРУЗДЬ
Ни жив ни мёртв явился домой Никита Губоед. Сердце его трепыхалось, и что-то сыпалось из него, словно грибы из корзины. В глазах так и мелькали копыты коней великокняжьего поезда, за которым он долго бежал после несчастного разговора с государем Иваном Васильевичем, а потом горестно возвращался, подбирая выпрыгнувшие из корзины грузди и рыжики, алипаны и говорушки. Не пропадать же добру! Хоть и помялись-поломались, падая.
— Брошенки, ни то, собрал? — проворчала жена.
Никита ничего не ответил. Испил два ковша клюковного кваса. Отдышался.
— Никак, косматого костоправа встретил? Лица нет, — снова обратилась к мужу жена.
Никита
— Каб его…
— А кого?
— Смертушку свою.
— Это ж каковскую? Ну не тяни ты, оторопь!
— Не знаешь, шурин дома? — вместо ответа вильнул Губоед.
— Где ж ему быть! — фыркнула жена. — Давеча из Нагатина с попойки на бровях приполз, а нонче мухры одолели.
— Надо бы его пойти похмелить, вот что, — оживился Никита. — Где там у нас что?
— Нетути ничего, всё выдули.
— Исполатушки! А то я не знаю! И ставленого, и смородинного, да и вишенного должно ещё много остаться. Давай-ка сюда!
Через некоторое время Губоед вышел из своего дома, неся под сермягой азяма две братины [125] ставленого мёда в глиняном кувшине, заткнутом тряпицею. Журавлиный клин прокурлыкал над его головой, и Никита зачем-то перекрестился на журавлей — так, на всякий случай, авось и они помогут. Сознание его лихорадило, и когда он вошёл в шуринов двор, ему показалось, что куры там уж как-то слишком оголтело роют землю, будто им лапы солью натёрли и чешется. Шурин Агафон был дома, в зеленоватом состоянии, под глазами — белые надбрылья.
125
Братина, или кружка, — древнерусская мера жидкости, равная приблизительно 1,25 литра.
— Здорово, Агунюшка! — извлекая кувшин, молвил Никита.
Шурин озарился и тотчас глянул в оконце, высматривая свою законную, где там она, не помешает ли.
— Шёл — не видал там Евдоху-то?
— Не видал.
— Вот анчутина дочь! Хуже всего, когда не знаешь, где она. Так и ждёшь, что из-под земли выпрыгнет. — Он с любовью оглядел принесённую свояком посудину. — Ишь ты, балакаря какого приволок! Вон там стаканы, давай, не емелясь, обновимся.
Никита, уважая болезнь шурина, быстро наполнил стаканы. Выпив единым махом, Агафон малость потрясся, будто терзаемый молниями, затем хыкнул и сказал:
— Ох, хорошо! Знаменитый медок твой, свояня!
— Чего в Нагатине-то делал?
— Ой, не спрашивай!.. Лучше ещё наливай. Вчера — наклоняли-наклоняли… Хорош-хорош, проливаешь! Ну, здравы будем, християны! Э-эххх!.. Пожалуй, подумаю ишшо, перебираться ли мне к ним в Нагатино.
— Чего ты там забыл?
— А что мне тут? О дне обиды! Не ценят единого на всюю округу грамотея-сироту. А нагатинцы, слышь, говорят: «Будешь у нас как вощинка в мёду», — понял?
— А, ну коль так, я зазря к тебе забрёл, Агунюшка, — насупился Никита. Стал приподниматься.
Агафон взвесил обстановку, щедро улыбнулся и проревел:
— Да чтоб пёс… их мать, нагатинцев энтих! Начхать на них! Куды встаёшь! Сиди-но! Наливай ишшо! Рази ж я смогу нашу Котелю бросить? Да ни в жисть! Опричь как здесь, нет мне души.
— О! Оно и то самое, правильно говоришь, — облегчённо вздохнул Никита, вновь наполняя стаканы. Теперь надо было ловить миг, покуда шуряк не запьянел, и, набравшись сил для рассказа, Губоед поведал Агафону обо всём, что случилось с ним сегодня по окончании похода по грибы. Агафон, слушая свояка, стал заметно косеть, и Никита вновь чуть не расплакался, чувствуя надвигающееся одиночество пред лицом страшной беды.