Десять десятилетий
Шрифт:
Через некоторое время Сталин принял Фадеева.
— Значит, вы не верите, что Кольцов виноват? — спросил его Сталин.
Фадеев сказал, что ему не верится в это, не хочется в это верить.
— А я, думаете, верил, мне, думаете, хотелось верить? Не хотелось, но пришлось поверить.
После этих слов Сталин вызвал Поскребышева и приказал дать Фадееву почитать то, что для него отложено.
— Пойдите почитайте, потом зайдете ко мне, скажете о своем впечатлении, — так сказал ему Сталин…
Фадеев пошел вместе с Поскребышевым в другую комнату, сел за стол, перед ним положили две папки показаний Кольцова.
Показания,
— И вообще чего там только не было написано, — горько махнул рукой Фадеев, видимо, как я понял, не желая касаться каких-то персональных подробностей. — Читал и не верил своим глазам. Когда просмотрел все это, меня еще раз вызвали к Сталину, и он спросил меня:
— Ну как, теперь приходится верить?
— Приходится, — сказал Фадеев.
— Если будут спрашивать люди, которым нужно дать ответ, можете сказать им о том, что вы знаете сами, — заключил Сталин и с этим отпустил Фадеева».
Рассказ Фадеева нуждается, однако, в фактической поправке, на мой взгляд, весьма существенной. Разговор со Сталиным происходил, согласно Фадееву, примерно через неделю или две после ареста Кольцова. Возникает естественный вопрос: откуда за такой короткий срок взялись две папки со столь ошеломившими Фадеева «признаниями» Кольцова? И зачем в таком случае необходимо было допрашивать Кольцова еще тринадцать месяцев? Не потому ли, что в папках, показанных Фадееву, были не «признания» Кольцова, а только те высосанные из пальца, наскоро состряпанные обвинения и «признания», которые еще предстояло из Кольцова выбивать? Ведь по всем, ставшим впоследствии известным данным, Кольцов категорически отрицал возводимые на него бредовые обвинения в шпионаже и организации какой-то подпольной антипартийной группы в редакции «Правды». Он мужественно сопротивлялся больше года, хотя его допрашивал один из самых лютых следователей-извергов — полковник Шварцман.
В этой связи хочу рассказать вот что. Много лет спустя я получил письмо от работника Центральной студии научно-популярных фильмов, некоего Рутеса, в свое время осужденного на десятилетнее пребывание в лагерях и по окончании срока вышедшего на свободу. Он прочел в журнале «Огонек» мой очерк о Кольцове и счел нужным мне написать. Он вспоминал о том, что, когда его арестовали, его дело вел тот же следователь, который вел вначале дело Кольцова, и однажды этот следователь вдруг достал из стола «Испанский дневник» и попросил Рутеса в порядке, так сказать, личного одолжения найти в этой книге элементы троцкизма.
«Я сказал ему, — сообщал мне Рутес, — что не советую этого делать. Эту книгу читал сам Сталин, и она ему понравилась».
Рутес писал:
«Следователь задумался, а потом разоткровенничался и поведал мне, что ему очень трудно с Кольцовым и что скорее всего дело Кольцова передадут более опытному Шварцману».
Видимо, так и произошло.
…В первых числах марта сорокового года, когда я в очередной раз явился в «помещение № 1» с двадцатью рублями, деньги у меня не приняли. Сотрудник в окошечке сообщил, что дело Кольцова следствием закончено и поступило в Военную коллегию Верховного суда. Я понял, что наступил решающий момент и надо что-то предпринимать. Надо хлопотать, думал я, чтобы к судебному разбирательству допустили защитника (слово «адвокат» было тогда не в чести). Как
По дороге в Военную коллегию я сгоряча решился на более серьезный и рискованный шаг — зашел на Центральный телеграф и дал телеграмму с просьбой разрешить участие защитника в деле Кольцова по адресу: Кремль, товарищу Сталину.
В подъезде Военной коллегии я увидел дверь с надписью «Справочное бюро» и решил на всякий случай туда наведаться. Сотрудник бюро повел пальцем по страницам толстой книги:
— Кольцов? Михаил Ефимович? Тысяча восемьсот девяносто восьмого года рождения? Есть такой. Суд состоялся первого февраля. Приговор: десять лет дальних лагерей, без права переписки.
— Опоздал, — с огорчением пробормотал я, — надо было раньше писать Ульриху. А теперь зачем он будет меня принимать?
Я вернулся домой. Каково же было мое удивление, когда мой одиннадцатилетний сын Миша сказал, что мне звонили из какой-то Военной коллегии, оставили номер телефона и просили с ними связаться. Я позвонил, и мне было сказано, что товарищ Ульрих примет меня завтра в 10 часов утра.
«Что это может означать? — недоумевал я. — Может быть, он хочет показать мне признание Кольцова: вот, полюбуйтесь, чем занимался ваш брат. Но я ничему не поверю. Скажу прямо: не верю!»
— Ради Бога, — убеждала меня жена. — Ради Бога, не хорохорься и не лезь на рожон. Не было бы хуже.
…В огромном кабинете, устланном ковром, стоял у письменного стола маленький лысый человек с розовым лицом и аккуратно подстриженными усиками. Ульрих был видной фигурой того времени. В течение многих лет он возглавлял Военную коллегию, председательствовал на всех крупных политических процессах двадцатых — тридцатых годов. Принял он меня со снисходительным добродушием, явно рисуясь своей «простотой» и любезностью.
— Ну-с, — улыбчиво заговорил он, садясь в кресло, — садитесь, пожалуйста. Так чего бы вы от меня хотели?
— Откровенно говоря, Василий Васильевич, я и не знаю, чего теперь хотеть. Дело в том, что я собирался просить вас о допущении защитника к слушанию дела Кольцова, но третьего дня узнал, что суд уже состоялся. Как обидно, что я опоздал!
— О, можете не огорчаться, — ласково сказал Ульрих, — по этим делам участие приглашенных защитников не разрешается. Так что вы ничего не потеряли. Приговор, если не ошибаюсь, десять лет без права переписки?
— Да, Василий Васильевич. Но позвольте быть откровенным, — осторожно проговорил я. — Существует, видите ли, мнение, что формула «без права переписки» является, так сказать, символической и прикрывает нечто совсем другое…
— Нет, зачем же, — невозмутимо ответил Ульрих, — никакой символики тут нет. Мы ведь, если надо, даем и пятнадцать, и двадцать, и двадцать пять. Согласно предъявленным обвинениям.
— А в чем его обвиняли?
Ульрих задумчиво устремил глаза к потолку и пожал плечами.