Дети семьи Зингер
Шрифт:
Вслед за Двойреле, героиней романа Эстер Крейтман, Нахмана в революционную политику привела романтическая привязанность. «В ней, ее глазами, он увидел рабочее движение — и стал частью этого движения, потому что оно так много значило для нее». Когда Ханка рассказывала ему о товарище Даниэле, своем кумире и учителе, Нахман соглашался со всем услышанным абсолютно искренне, всем сердцем. Как когда-то Шайндл с Соловейчиком, он не мог поверить своему счастью: «безнадежно, робко, он раз за разом спрашивал ее, правда ли все это, неужели он — не жалкое ненужное создание». Тревожиться Нахману было не о чем: когда после заведомо рискованной первомайской демонстрации его арестовали немцы, Ханка чрезвычайно гордилась им. Она исступленно аплодировала речи Даниэля: «Товарищи… Лес рубят — щепки летят!» Однако, когда Ханка забеременела, от ее горячности не осталось и следа: из революционерки она превратилась в типичную еврейскую домохозяйку — так судьба посмеялась над Нахманом. «Ханка открыла в себе инстинктивную склонность к домашним хлопотам; какое-то особенное, неведомое ранее удовольствие испытывала она,
Даниэль мельком появлялся в романе «Братья Ашкенази», это он был тем оратором, произносившим пылкую речь над могилой погибшей Баськи. Но в «Товарище Нахмане» Иешуа прямо говорит о том, на что намекал в «Братьях Ашкенази»: Даниэль был рожден для сцены. Единственной причиной, по которой он не сумел стать профессиональным актером, было его еврейское происхождение. Оно же «возвело стену между ним и народными массами Польши», поэтому в качестве аудитории для революционной агитации он выбрал еврейских рабочих. От старых актерских замашек он так и не избавился — обратите внимание, с какой тщательностью он выбирал себе костюм для того самого представления, которое покорило сердце Нахмана:
У товарища Даниэля не было недостатка в белых рубашках, включая даже шелковые, которые София держала для него в безупречном порядке; но этим вечерам он надел простую черную рубашку. Хватало у него и отличных дорогих галстуков, большинство из которых подарила ему жена, но в этот вечер он не повязал ни один из них. Чтобы еще больше подчеркнуть простоту своего образа, он оставил верхнюю пуговицу черной рубашки незастегнутой, обнажив свою полную округлую шею и верх белой, гладкой груди. Он знал, что больше всего нравился рабочим именно в этой черной рубашке, особенно когда она была слегка распахнута — так, что, когда он воспарял на крыльях красноречия, биение его сердца как бы становилось видимым для всех присутствующих. Не забыл он и взъерошить свои черные локоны, стоя перед зеркалом и восхищаясь буйной чернотой своих волос, почти переходящей в синеву.
Подобная самовлюбленность, приемлемая для актера, странным образом контрастировала с содержанием речей Даниэля. Но если верить историческому свидетельству Эзры Мендельсона в работе «Классовая борьба в черте оседлости», без таких театральных эффектов публика осталась бы равнодушной:
Яшка был пламенным агитатором <…> Его страстная натура покоряла любого, к кому он обращался. Так и я, в свою очередь, был пленен его вдохновенными словами (буквально «горячим дыханием»), хотя не понимал ничего из того, что он сказал мне. Я был взволнован и изумлен самим фактом, что Яшка обратил на меня внимание и говорил со мной [143] .
143
Ezra Mendelsohn, Class Struggle in the Pale, The Formative Years of the Jewish Workers’ Movement in Tsarist Russia, Cambridge, 1970.
Иешуа с подозрением относился к такому эксгибиционизму, особенно когда его воздействие на публику было заранее просчитано. Чарльз Мэдисон считал Даниэля неправдоподобным персонажем: «Хотя шарлатаны, подобные Даниэлю, в реальной жизни не редкость, его однообразное злодейство и отсутствие честных визави идут не на пользу его литературной убедительности. Еще труднее поверить чрезмерной наивности Нахмана». Но Мэдисон не разглядел нарочитую театральность отношений между этими двумя персонажами: Даниэль был кукловодом, а Нахман — его марионеткой. В точности как рабочий, процитированный Мендельсоном. Нахман был зачарован Даниэлем, хотя и не понимал ничего из того, что обсуждалось. Как и огненные речи Соловейчика, риторика Даниэля взывала к крови, и Нахман был «зачарован прекрасными словами товарища Даниэля, картиной счастливого будущего, которое стучится в двери к нищим рабочим в их подвальных и чердачных квартирках». Эти риторические приемы унесли Нахмана вдаль, как метафорически, так и в буквальном смысле: Даниэль был настолько популярен среди рабочих, что затмил более сдержанных представителей партии — теоретиков, выступавших против безрассудной затеи с первомайской демонстрацией, из-за которой Нахман в итоге оказался в тюрьме в Германии. Одним из таких интеллектуалов-теоретиков был Залкинд, поначалу намеревавшийся сделать Даниэля своим рупором, использовать его так, как впоследствии сам Даниэль использовал
Хотя Даниэль и сам прекрасно мог сочинить звонкую прокламацию, которая переманила бы массы трудящихся из партии Залкинда в его партию, но почетную миссию написать воззвание к товарищам он поручил Нахману. Точнее говоря, он разрешил Нахману подписать воззвание, а большую часть текста написал сам. Он использовал незатейливый и убедительный стиль простого работяги и даже включил в текст несколько грамматических и орфографических ошибок, чтобы ни у кого не возникло сомнений в том, кто являлся автором прокламации. Воззвание было составлено в форме исповеди заслуженного рабочего, который в течение долгого времени был слеп, позволяя лжеучителям вводить себя в заблуждение, но потом глаза его открылись, и ему удалось, пока не поздно, узреть свет истины. У Нахмана перехватывало дыхание от возбуждения, когда товарищ Данизлъ начал зачитывать прокламацию, под которой ему предстояло поставить свое имя; казалось, что каждое слово прямиком попадало в его кровь, разливаясь по всему телу.
В который раз слова Даниэля апеллировали скорее к эмоциям, чем к разуму, заставляли Нахмана задыхаться от восторга и будоражили его кровь. Однако он все еще испытывал некоторые сомнения, когда Даниэль, говоря от его имени, нападал на Залкинда как на продажного прислужника буржуазии. Почувствовав неуверенность Нахмана, Даниэль, в свою очередь, усомнился в его преданности общему делу, на что Нахман твердо заявил о своей безусловной верности. Отныне, сталкиваясь со сторонниками Залкинда (которому он в глубине души симпатизировал), Нахман всякий раз выкрикивал им в лицо обвинительные слова товарища Даниэля. Вскоре Нахман до такой степени утратил контроль над собственной личностью, что уверовал, будто за прокламацией действительно стоял он сам, а не Даниэль:
Впервые за всю свою жизнь Нахман познал трепет и восторг свершения <…> Теперь он был одним из тех, кто сам распоряжается собственной жизнью, сам вершит свою судьбу. На тех стенах, что были вечно покрыты призывами от сильных мира сего, прокламациями, требующими от народных масс послушания, преданности, услужливости и рабской покорности, теперь появлялись воззвания товарища Нахмана, обращение эксплуатируемого к эксплуатируемым. С одной стороны — правительство, с другой — товарищ Нахман Риттер!.. Товарищ Даниэль написал, а товарищ Нахман подписал, и распространил, и расклеил. Нахмана переполняла огромная гордость.
Однако Конрад Лемповский, отвечавший за внутреннюю оборону Варшавы, смотрел на вещи иначе: он знал, что с головы Даниэля не должен упасть ни один волос, а вот череп Нахмана можно раскроить без долгих размышлений. Ведь Лемповский, как и полковник Коницкий, усмиритель Лодзи в романе «Братья Ашкенази», понимал, что сегодняшний вождь революции завтра может стать президентом страны. В соответствии с этой логикой, во время авантюрной первомайской демонстрации Нахману разбивают голову, а подстрекателя Даниэля секретная полиция успевает умчать с места событий до начала подавления беспорядков. Чтобы подчеркнуть лицемерие Лемповского, Иешуа тем же вечером отправляет его на шикарный прием, который советское посольство устроило в честь Дня солидарности трудящихся. Ханка обратила внимание мужа на то, что, пока она из-за его революционной деятельности живет в нищете, жена Даниэля щеголяет в шелках и атласе. Реакция Нахмана была удивительной: он «поспешно приложил руку к ее губам — то был жест благочестивого еврея, услышавшего, как его товарищ произносит невероятное кощунство в адрес небесных сил». Нахман впал в беспрекословное подчинение, которое так презирал в своем отце.
Даже прекрасно понимая, что решение вывести еврейских пекарей на забастовку было глупостью, Нахман поддался громогласным речам Даниэля и пошел у него на поводу. Он попытался было «смиренно объяснить своему вождю и учителю», что в результате забастовки множество людей останутся без работы. Но ответ Даниэля был подобен ответу Арона Львовича в романе «Сталь и железо», когда тот собирался покинуть своих подопечных в Заборово, чтобы присоединиться к русской революции: «Нам нет дела до людей… Нам есть дело до революции. Только революция имеет значение! Партия решила устроить забастовку, твоя же задача — осуществить решение партии». Жесткая характеристика, которую сэр Исайя Берлин дал Бакунину в своей книге «Русские мыслители» [144] , вполне исчерпывающе описывает и Даниэля, и Арона Львовича: «Морально неопрятный, интеллектуально безответственный, в своей любви к абстрактному человечеству этот человек был готов, как Робеспьер, проплыть через море крови; так он продолжил традицию циничного терроризма и безразличия к судьбе отдельных людей, которая по сей день является основным вкладом нашего века в копилку политической мысли». Нахман верил Даниэлю: «Он был рядовым солдатом. Солдат не обсуждает и не задает вопросов; солдат выполняет приказы своего командира». Сам того не осознавая, Нахман добровольно превратился обратно в одураченного солдата, за чьи раны он когда-то поклялся отомстить. Забастовка, разумеется, была подавлена, а Нахман остался без работы, как сам и предсказывал. И вновь Даниэль в утешение предложил лишь свою излюбленную формулу: «Так или иначе… Лес рубят — щепки летят». Впрочем, Нахмана ожидали еще более великие жертвы.
144
Isaiah Berlin. Russian Thinkers. London, 1978.