Дети Смерти
Шрифт:
«Хриссы его раздери. Вместе с его никчемным братцем!»
Элта так и не поняла, зачем понадобилось Таю брать чужое, кусающееся и царапающееся, как аскис, существо. Когда Тай, смущенно улыбаясь, весь дрожа от волнения, подвел ее к наспех сколоченной детской кроватке, она лишь фыркнула:
— Ну, Тай! — брезгливо, двумя пальчиками приподняла одеяло и сморщилась, будто увидела хриссу: — Ба, да это девка! — потом, когда существо с необыкновенной для такого крошечного тельца силой вцепилась в белую (как-никак дочь перекупщика) руку, Элта не без труда выдернула ее и ушла, чтобы никогда уже не возвращаться.
Но она вернулась.
Пятнадцать
Девочка выросла, превратилась в девушку, и кое-кто в Унре уже поговаривал, мол-де, смотрите-ка, какую женушку выращивает себе этот магрут, но унрит лишь отмахивался от подобных разговоров, как от назойливых мусс.
У него не было жены.
Зато у него была дочь.
Увы, она так и не научилась говорить. Как ни бился Тай, ее горло не издавало ничего, кроме грубого звериного мычания и странных булькающих звуков, от которых даже привыкшему ко всему унриту становилось не по себе. Его хиссун так и не сумел привыкнуть к ней. При первой же возможности он норовил вцепиться в ее ногу, ухватиться за подол неказистого платья и висеть на нем, захлебываясь в диком урчании. Тай привязывал зверька в углу хижины, и хиссун обиженно замолкал, настороженно поглядывая на ненавистное ему существо, но стоило ей открыть рот, как неугомонный зверек оглашал хижину заливистым лаем. А Тай затыкал уши:
— Нет уж. Пускай молчат. Оба.
Он назвал ее Моной — ее белые, как снег, волосы, казалось, светились в темноте мягким серебристым цветом. «У меня две Моны, — грустно подшучивал над собой Тай. — Одна на небе, другая на земле». Платье прикрывало ее покрытое серебристой шерсткой тело, и она почти ничем не отличалась от других женщин Тан-Унратена. Разве что руки ее были крепче, чем у любого унрита, да зубы с легкостью перемалывали любые кости, да позы, которые принимало ее тело, разметавшись по постели, во сне — говорили о далекой и непонятной жителям Унры нечеловеческой любви.
Но кто это видел?
Тай. И только Тай.
Зато она все понимала.
Понимала взгляды, которые бросали на нее унриты, стоило ей появиться на улице (ее бы уже не раз затащили в пустующие хижины, если бы не страх перед Таем и его нечеловеческой силой). Понимала злобу и ненависть хиссуна (а ей так нравилось гладить его мягкую пушистую шкурку). Понимала, когда Тай голоден и хочет есть, когда надо стелить постель, когда пора прибраться в хижине. Понимала даже, куда и зачем уходит иногда по вечерам Тай, чтобы вернуться лишь к утру, пропахнув хурумом, харутой и потом чужих, ненавистных ей женщин. Тай возвращался усталый и злой, и она понимала и эту усталость, и эту злость, и даже те непонятные слова, которые он швырял ей заплетавшимся языком, даже молчание (после, по вечерам, когда приходил в себя) — тяжелое, яростное, с привкусом перегара на губах. И знала — вот сейчас он выпьет кружку крепкого, черного, как ночное небо, сетфи, встанет, вытрет рукавом влажный рот, подойдет к ней; глаза — как у побитого хиссуна. Коснется ее волос огромной, жилистой рукой. Вздохнет, и она скажет то единственное, чему научилась за свою недолгую жизнь, коверкая непослушные звуки:
— Дай! Дай!
В тот вечер Элта подсела к нему в таверне Носатого Игла, и Тай почему-то сразу почувствовал — не к добру. На ней было лучшее шелковое платье во всем городе и самые дорогие украшения, какие когда-либо водились у женщин Унры. Ее рыжие волосы рассыпались по плечам, источая дурманящие ароматы неведомых трав. Она никогда не подходила
Он хмуро взглянул на ее слишком соблазнительное, чтобы быть красивым, ярко раскрашенное лицо, щелкнул пальцами:
— Харуты, Игл! — И поспешил отодвинуть свой табурет.
Элта лукаво взглянула на унрита:
— Что, боишься Торсона?
— Себя, — мрачно ответил Тай.
— А если я не шучу? — презрительная улыбка тронула ее губы. Взмахом украшенной дорогими браслетами руки она поманила замешкавшегося за стойкой хозяина:
— Ты слышал, Игл?! Харуты ему, — и, наклонившись к унриту, жарко прошептала в самое ухо: — Я приду. К тебе. Сегодня. Но твоей маленькой сучки видеть не хочу. Ты меня понял, Тай?
Унрит закусил губу, а она, словно не замечая его злости, встала и добавила жестко:
— Запомни, Тай! Сегодня. Или никогда.
Разумеется, не прошло и хоры, как он был в доску пьян.
— Дай?
Глаза Моны, казалось, светились в темноте, ее губы дрожали. Она чиркнула кремнем.
— Ф-фу, как ярко, — дыхнул харутой Тай.
Огромный серебряный диск моны вполз в окно хижины, залил ее мертвенным светом. Недовольно заворчал разбуженный хиссун, но, увидев Тая, тут же осекся и поспешил забиться в свой угол.
«У меня две М-моны. Одна н-на небе — другая н-на земле…»
— Дай?
— «Дай», «Дай»! — передразнил, кривляясь, унрит. — Чего т-тебе, а? — Его качнуло. — …сегодня… я… Эй! Что т-ты делаешь?
Она стелила постель.
— Дай, — сказала грустно, стараясь не глядеть на красное, набрякшее от выпивки лицо Тая; ее полные, серебрящиеся как две моны, груди, свесились из широкого выреза ночного платья, волосы струились по плечам, глаза блестели от слез. «А п-платья ты носить так и не научилась».
— Ты с-считаешь, что мне пора с-спать?
Она кивнула.
— С-слушай, я ведь еще никогда не приходил сюда… — «такой пьяный», — хотел добавить он, но поперхнулся на полуслове и умолк, с жадностью разглядывая ее прекрасное серебрящееся тело. Будто видел впервые.
— А что? — пробормотал он.
Девушка шагнула к нему. Протянула руку.
— Дай.
— Ага, — пьяно ухмыльнулся унрит, пытаясь совладать с охваченным харутой телом. Не без труда уцепился за дверной косяк, комната ходила ходуном. Он протянул свободную руку Моне. Она не взяла ее, почему-то оказавшись в другом конце комнаты. Тай тупо уставился на свою протянутую невесть кому руку. В какое-то мгновение ему показалось, что ее лижут алые язычки. Почувствовал боль, будто сунул руку в раскаленные угли. Вспомнил. Хриссы его раздери. Сейчас. Нет, не сейчас — скоро. Минт через пять. А, может, десять (сколько же он стоит, уцепившись за дверной косяк?). Не важно.
Он отлепился от косяка. Сделал несколько неуверенных шагов. С трудом раскрыл губы:
— У-хо-ди!
Мона скрылась за тучами и в хижине стало темно. Изредка пробивающиеся сквозь плотную завесу серебряные нити сплетали причудливый узор на лице спящего, скользили по стенам, по искрящейся шкурке свернувшегося на циновке хиссуна. Тай разметался на постели, его не так-то просто было дотащить туда, и постанывал во сне. Она смотрела, как вздрагивают красивые, чужие губы. Он что-то говорил, но сейчас она не понимала его. Слишком много харуты было выпито Таем. Слишком сильная боль переполняла ее сердце. Девушка наклонилась и прижалась губами к его горячему, слегка увлажненному лбу. «Спи».