Детство Ромашки
Шрифт:
«Сразу бы надо ехать, а денег—ни копейки. А тут... ежели бы сам себе хозяин... Батрачу я. Летом — пастух. В Двориках мирское стадо пасу, а зимой у Ферапонта Свислова в конюхах. Куда денешься? Нанялся — продался. Жаворонки запели, засобирался я. А с чем поедешь? Дорога не малая. Как ни кидай, рублей десять надо, а у меня всего-навсего трешница. Горе, ей-богу!.. И вот бабушка твоя,— он положил тяжелую ладонь на мое плечо, слегка сжал его,— Марья Ивановна... Не родная она тебе бабушка, а душа у ней, как свет белый и как небо широкое. Умирать буду — не богу, а ей молиться стану. Вот какой человек!..— Дедушка взволновался и, хмурясь, тяжело задвигался на табуретке, озираясь, будто что искал возле себя.— Завдовел это я после холерной
«А у меня деньги есть»,— сказал я, вынимая десятирублевую бумажку.
Дедушка взял ассигнацию, посмотрел и сказал:
«Все одно ехать надо. Ивановна сейчас там за меня стадо пасет. Не женское то дело».
...И вот мы уже в дороге. Прошлое отошло, отвалилось, как тяжесть, и мне легко, приятно оттого, что я двигаюсь навстречу чему-то хорошему.
—До Саратова доплывем, а там по чугунке,— произношу я слова дедушки, и мне хочется увидеть его, услышать его голос.
Приподнимаюсь, вглядываюсь в желтый полумрак, колеблющийся между рядами ящиков.
Дедушка с дядей Сеней сидят на кулях, курят, беседуют. Голос у дедушки глухой, но слова ясные, и я слышу их без напряжения.
—Всего, Семен Ильич, не перескажешь. Всю жизнь как в тисках. За Шварцевым Бабкин над нами измывался, а после Бабкина Карп Лычов в управляющих появился. Из благородных вроде. На нас, мужиков, и глядеть не хотел. Бывало, проедет по Дворикам в колясочке и, чисто кукла, головой не шевельнет. Поуправлял он год-другой, и продал Плахин свое поместье и земли, уехал за границу и проиграл там все до нитки. На расплату с долгом продал и землю, и хутор, и все обзаведение. Приехал новый хозяин. У-у, дока! Картуз с пружиной, в поддевке, в лаковых сапогах. Приехал и землемера с собой привез. Обмерил все, вплоть до берега у речки, и все на карту начертил. Ну, долго ли, коротко, начали в Дворики съезжаться хозяйские родственники. Братья там троюродные, племяши. Между ними явился и Ферапонт Свислов. Не успел приехать, сразу же землю начал запахивать по пятьдесят да по сто десятин. То у хозяина арендует, то у казны, а мы на него всеми Двориками работаем. Работаем да головами покачиваем. Откуда такой? Мужик же. И по обличию мужик, и по одежде, а ровно повитель вредная, оплел Ферапонт Дворики. «Я> говорит, зла людям не желаю, оно само по себе живет. Его ни хотеть нельзя, ни противиться ему не надо». Видал, как рассуждает? А летошний год все село с сумой пустил. Суховей ударил, и хлеб у мужиков начисто выгорел. У Свислова же на пойме десятин восемьдесят свеклы. Уговорились с ним: «Выкопаем, Ферапонт Евстигнеич, но Скатить— хлебушком».— «Ладно, копайте!» Выкопали, а он, подлая душа, по полкопейке с пуда нам выкинул и разговаривать не стал.
Спать мне не хотелось. Спрыгнув с кипы, я подошел к дедушке и дяде Сене, осторожно присел на куль сзади него. Не оглядываясь, он протянул ко мне руку, обнял, прижал к себе:
—Проснулся? Ишь, заря-то какая радостная...— Он кивнул куда-то вдаль.
В пролете между ящиками, сложенными
—Почему не бунтовали? — строго спросил дядя Сеня.
—Какое там, Семен Ильич, бунтование...— отмахнулся дедушка.— Да ведь это я тебе про полгоря рассказал. А ежели про все-то наше горе рассказать...
—Как так — про все?..
Раздался пароходный гудок. Сиплый и прерывистый вначале, он вдруг выровнялся и заревел сердито, властно.
Подходим,— торопливо произнес дядя Сеня, вскакивая.— К Саратову подходим!
Вон ведь как хорошо-то,—сказал дедушка, поднимаясь.— В таком бы благополучии и по чугунке проехать.
Повитель — повилика, вьющееся сорное растение.
Благополучие сопутствовало нам. С пристани дедушка хотел было сразу же идти на станцию, но дядя Сеня зашумел:
—Как так? Чайку у Дуняшки моей попьем. Не думай отказываться, Данила Наумыч,— рассерчаю!
И, пока мы шли городом, удивившим меня своим многолюдьем, прямизной улиц и величиною домов, дядя Сеня не переставая говорил о своей Дуне:
Веселая она у меня и работящая. В одном со мною не согласна. Я к заводу тянусь, а она на прислужение бьет. Около чистых людей, говорит, лучше. А чем? Спроси — не знает. Гляди, вертится сейчас там около своей барыни, юбки ей разглаживает. Не думает, не гадает, что я по Саратову иду.
Да еще и не один,— с тихой усмешкой произносит дедушка.
Это ничего. Ей хорошему человеку доброе слово сказать — великая радость. Ласковая она женщина... Ну, а мне отчитка будет. Узнает, что с барином управляющим раскланялся, шум поднимет. Шуметь она охотница. Рассердится, так оглушит. Голос у ней в ту пору звонкий, и ничем от него не укроешься.
Женщина,— медленно, словно утверждая что-то давно известное, сказал дедушка.
Само собой,— тряхнул головой дядя Сеня.— Одно слово, бабий род.— Он рассмеялся.— А по душе сказать, хороший народ женщины. Без них будто ты и не человек. Вот Дуня рассерчает, пошумит на меня, и я, конечно, а все одно хорошо. Чуешь, не один ты на свете, кто-то о тебе беспокоится.
Некоторое время шли молча. Дедушка думал о чем-то, и его большие брови были низко опущены. Дядя Сеня то улыбался, то вдруг становился серьезным.
—А все одно я ее уломаю,— почти выкрикнул он и так сунул руки в карманы, что поддевка на нем затрещала.— Уговорю на завод работать уйти.
Но Дуню не пришлось ни уламывать, ни уговаривать. Только мы повернули с шумной улицы в тихий, узкий переулок, как кто-то радостно крикнул:
—Сень!
Дядя Сеня остановился, удивленно расширил глаза и вдруг, всплеснув руками, побежал через улицу.
—Дуня!
Дуня стояла в калитке ворот, примыкавших к красному кирпичному двухэтажному дому, и, придерживая рукой
темные пушистые волосы, недоуменно смотрела на дядю Сеню. В .синей широкой юбке, в белой кофте, тонкая и гибкая, она быстро перешагнула порог калитки.
—Приехал?
Они встретились на краю тротуара, схватились за руки и звонко, весело рассмеялись.
Дедушка в нерешительности остановился, придержав меня за рукав:
—Погоди, сынок, пускай они повстречаются.
А барыня-то моя на заграничные воды уехала! — сквозь смех выкрикнула Дуня.— Дома я теперь живу.
Вот здорово! — ударил дядя Сеня руками по полам поддевки.— А я с барином раскантовался. Данила Наумыч, Роман,— махнул он рукой,— идите сюда!
Пока мы пересекали переулок, дядя Сеня что-то быстро и серьезно говорил Дуне, кивая в нашу сторону. Дуня слушала, качала головой и то улыбалась, то задумывалась.
Дедушке она поклонилась и молча протянула руку, а мне славно так улыбнулась и сказала, застегивая пуговицу на моей кацавейке: