Детство Ванюши
Шрифт:
— Я пары выпускаю, — ответил мужиченко. — У него пары скопились ото ржи. В животе Буланого заурчало, и со свистом и шипением начали выходить пары.
— Ишь, как валит! — восхищенно говорил Перфишка, обминая драные бока: — как из трубы! Рожь у него теперь в кутью распарилась.
Облупивши мерина, кожу бросили в одну сторону, а дохлятину — в другую. Я поглядел на желтые, оскаленные зубы Буланого, на его выпавшие глаза, отрезанные уши, распоротый живот и — заплакал.
— Теперь
Отец взял у соседа лошадь и, привязав Буланого веревкою за шею, стащил за огороды, в ров.
— Лежи тут, голубок, — сказал он, глядя на мерина. — Лежи… — Вздохнул, надвинул на глаза шапку, помялся и пошел домой. Обернувшись, спросил:
— Я ты что же не идешь?
Хотел еще что-то сказать, но только покашлял, отвернувшись.
Я крикнул ему вслед:
— Я буду караулить, чтоб не слопали собаки!
И я сидел до самого обеда.
Пришел Тимошка поглядеть.
— Издох ваш мерин!
— Да, издох.
— Теперь вас будут звать безлошадниками, нищетой несчастной.
— И вы — нас не богаче, — сказал я.
— Богаче не богаче, а у нас все-таки матка с жеребенком.
— Может, бог даст, и у вас матка издохнет, тогда и вы будете нищетой.
— Чтоб у тебя язык отсох, у паскуды! — сказал Тимошка, сплевывая. — Чур нас! чур нас! чур нас!
— Чтоб у тебя — отец издох за эти слова! — добавил он.
Я тоже сплюнул три раз и ответил:
— К у тебя мать.
За ужином отец сказал:
— Без лошади не жизнь, а дрянь одна, — и продал на утро теленка, корову и овец.
За эти деньги он купил в Устрялове Карюшку, низенькую, черную лошаденочку с тонкими ногами, тонкой шеей и белой звездочкой на лбу.
Перевозив с грехом пополам овсяные снопы, отец поехал сеять озимь и меня с собою взял.
— Картошки будешь печь мне, — говорил он.
Я в поле ехал первый раз и радости моей не было конца.
Мигом собравшись, я уселся в телегу, когда лошадь еще не запрягали. Вышедший отец засмеялся.
— Рановато, парень, сел, — сказал он: — семян надо прежде насыпать.
Положив мешок с рожью и укутав его веретьем, сверху бросив соху с бороною, лукошко, хребтуг, в задок — сено и хлеб, отец сказал:
— Теперь лезь.
— А Муху возьмем? — спросил я. — Ишь, как ластится, непутная.
— Муха дома остается, — ответил отец.
В поле я собирал лошадиный навоз и пек в золе картошки, ездил верхом на водопой, приносил отцу уголек закурить, ловил кузнечиков и все время думал, что я теперь — не маленький.
Встречая у колодца товарищей, я снимал, как большие, картуз и здоровался.
— Бог помочь! Много еще пашни-то?
Мне серьезно отвечали:
—
Или:
— Добьем на-днях: осминик навозной остался… Жарища-то!..
Не умываясь по утрам, я хотел быть похожим на отца: запыленным, с грязными руками и шеей. Бегая по пашне, выбирал нарочно такое место, где бы в лапти мои набилось больше земли, и, переобуваясь вечером, говорил отцу, выколачивая пыль о колесо:
— Эко землищи-то набилось — чисто смерть!
Отец говорил:
— Червя нынче много в пашне, дождем не достает: плохой, знать, урожай будет на лето.
Я поддакивал:
— Да, это плохо, если червь… С восхода нынче засинелось было, да ветер, дьявол, разогнал.
— Не ругай так ветер — грех, — говорил отец.
Ложась спать, я широко зевал; по-отцовски чесал спину и бока, заглядывал в кормушку — есть ли корм и говорил:
— Не проспать бы завтра… Пашни — непочатый край…
И опять зевал, насильно раскрывая рот и кривя губы.
— О-охо-хо-хо!.. Спину что-то ломит — знать к дожжу!
Отец разминал ногами землю у телеги, бросая свиту, а в голову — хомут или мешок и говорил:
— Ну, ложись, карапуз.
Трепля по волосам, смеялся:
— Вот и ты теперь мужик — на поле выехал.
Я ежился от удовольствия и отвечал:
— Не все же бегать за девченками, да пужать чужих кур — теперь я уж большой.
Отец смеялся пуще.
— Не совсем еще большой, который тебе год?
— Я, брат, не знаю — либо пятый, либо одиннадцатый.
— Мы сейчас сосчитаем, обожди, — говорил отец, — ты родился под Крещенье… раз, два, три… Оксютка Митрохина умерла, тебе три было года— это я очень хорошо помню: мы тогда колодец новый рыли… Пять, шесть… Семь лет будет зимой, — ого! Женить тебя скоро, помощник!
— Немного рано: не пойдет никто.
— Мы подождем годок.
Отец вертел цыгарку и курил, а я, закрывшись полушубком, думал: какую девку взять замуж.
Тять, — говорил я, — а Чикилевы не дадут, знать, Стешку за меня, — а? Они, сволочи — богатые.
— Можно другую — отвечал отец, улыбаясь. — Любатову Маврушку хочешь? Девка пышная!
— Что ты выдумал? Ее уж сватают большие парни!..
— Ну, спи, — говорил отец, — а то умаялся я а день, надо отдохнуть.
Пашня наша подвигалась, но Карюшка с каждым днем худела. Бока ее осунулись, кожа присохла к ребрам, над глазами появились две большие ямы, а шея стала еще тоньше. Когда наступал обед и отец подводил лошадь к телеге, она, сунув голову в задок, где привязан был хребтуг овсом, жадно хватала зерно и, набрав полный рот, замирала. Раздувались красные ноздри, шея и ноги тряслись, на водопой шла, спотыкаясь.