Девчонка идет на войну
Шрифт:
И почти каждый, день мы виделись с Куртмалаем, который по-прежнему ходил в немецкие тылы.Правда, на его мотобаркасе мне работать не приходилось, Куртмалай всегда ходил в кильватере, а я была на флагманских.
Мы чередовались с Женей Потаповым. В свободные от рейсов дни оба стояли днухсменку у Щитова. Старший лейтенант предложил мне на выбор любой вариант. Я выбрала, к удовольствию радистов, работу с катерами.
Это был самый тяжелый вариант, но я его любила. Работы, правда, на нем было очень мало, но именно поэтому он и был тяжелым. Например,
Не принять радиограмму от катера было все равно, что оставить в беде человека, поэтому я сидела на вахте, ни на секунду не снимая руки с верньера. Два градуса вправо, два градуса влево. И как облегченно вздыхалось, когда вдруг, перекрывая писк многоголосой морзянки, раздавался тяжелый, задыхающийся хрип катерного передатчика. Страшно любила я этот перекрывающий все звук, и за эту коротенькую минуту радости готова былапромучиться хоть десять вахт, когда все время сердце обливается кровью от мысли, что сигнал мог быть не принят.
За полмесяца вахты с катерами радисты выкладывались полностью. Их на несколько дней переводили на самый легкий, авиационный вариант, где не было риска пропустить вызов, потому что летчики работали микрофоном и в основном вели переговоры между собой, по ним можно было составить полное представление о том. что творится в воздухе. Так что зачастую радисты в течение шести часов только следили за воздушными боями.
Но я отказалась от этого варианта, потому что вахту с катерами стояла через день, а порой и реже, переговоры же летчиков только бередили душу, напоминая мне о Борисе, с которым у нас до сих пор никак не налаживалась переписка.
Шли дни за днями. Осенние дожди поливали наш маленький городишко. Немецкие самолеты налетали время от времени. Я и Женя Потапов ходили в Крым. И каждый раз, стоило выйти в пролив, наступало чувство, словно я, наконец, выпрямилась в полный рост.
Если к разрывам бомб и снарядов я привыкала буквально за несколько дней, то к этим ночным переходам привыкнуть не могла, и каждый раз, когда в просвете между низкими облаками выныривал чужой самолет, сердце замирало. По ни на что но променяла бы я эти переходы. Разве только на фронт, но о нем я боялась даже заикаться. Щитов мог запросто сиять меня с катеров и поставить на вариант в радиорубке, в виде наказания за мою жадность, а вместо меня послать сюда любого из радистов.
Меня еще раньше, когда я познакомилась с Куртмалаем, до глубины души поражала отчаянная и веселая отвага мотоботчиков. Они собирались в рейс спокойно, как бывало собирались возле правления в Зареченском колхозе трактористы — с шуточками, с разговорами об обычных мелочах. А ведь каждый выход в море грозил смертью, и они знали об этом лучше, чем каждый из их пассажиров.
Сейчас, когда я
Я ходила почти всегда с Анатолием Ульяненко, ему было не больше двадцати трех лет, но на его груди уже сияла звезда Героя Советского Союза.
Я уже свыклась со своей новой жизнью. А время летело. Однажды, проспав до полудня перед рейдом в тыл, я вышла на крыльцо. И зажмурилась, ослепленная искрящимся под ярким солнцем первым снегом. Началась моя вторая военная зима.
Как-то ночью Ида ушла на вахту, не разбудив нас с
Валькой, и дверь осталась незапертой. Я проснулась и подскочила в страхе оттого, что кто-то трогал мое лицо холодными руками.
— Тише, сеструха, тише, это я.
Возле меня сидел совершенно пьяный Куртмалай.
— Ты с ума сошел, — сказала я сердито, — зачем ты пришел? Уходи сейчас же.
— Сеструха, — он старался говорить тихо, но привыкший к командам голос гремел так, что, наверное, было слышно у хозяев.
— Сеструха, я принес тебе пудру.
— Что?
— Пудру. Был у своей бабыньки, поссорился с ней и ушел, а пудру взял тебе. Вот она, — он сунул мне в руку большую коробку.
— Зачем она мне? Забирай и уходи. Из-за чего поссорился?
— Надо.
Он долго сидел молча, потом вдруг ни с того ни с сего начал убеждать меня, что Пушкин написал своих цыган с крымских и больше ни с кого и что еще в те времена, когда он, Куртмалай, не сбежал из табора и не попал вдетский дом, у них в каждой кибитке было собрание сочинений Пушкина.
— Отстань, — сказала я, — Пушкин Татьяну с меня писал, но я же не бужу но этому поводу людей среди ночи.
— Правда, с тебя? — страшно удивился цыган.
— Конечно, а то с кого же?
— Постой, она же за генерала вышла.
— Разошлись.
— Ну да! — усомнился Куртмалай, подумал и сказал: — Нет, это ты врешь! А ты знаешь, почему цыган пьян? У меня, сеструха, сегодня гады утопили дружка. А она этого не понимает, говорит, что каждый день кого-то убивают.
— А кто погиб, цыган?
— Коля Смирнов. Знаешь, моторист у Ульяненко? Какой хороший был парень! Он вчера пошел с Васиным. И потопили их, сволочи.
— Тебе надо отдохнуть сейчас. Иди спать, Куртмалай. Завтра увидимся, поговорим.
Он послушно встал и ушел.
Не успела за ним закрыться дверь, как ко мне подошла Валька.
— Он пудру унес? — спросила она.
— Нет.
— Дай мне, тебе все равно не нужна.
В темноте она открыла коробку, попробовала пудру на ощупь, понюхала и удовлетворенно сказала:
— Рисовая. Я давно мечтала о такой.
Утром явился Куртмалай, невыспавшийся, злой.
— Сеструха, я к тебе заходил ночью?
— Было такое.
— Пудру приносил? Верни мне ее. Неудобно получилось, мало того, что ни за что нахамил бабе, еще и обчистил ее.