Девичьи сны (сборник)
Шрифт:
– Это, Сергей Егорович, крик боли. – Володя резким движением отодвинул блюдце с чашкой. – Армян резали в Сумгаите. Выгоняли из домов и грабили в Ханларе. Да, я же не досказал. Этот мой однокашник, Мирзоян, был вынужден бросить свой дом и перебраться в Чайкенд. Это большое село, армяне называют его Геташен. В Чайкенде собрались беженцы-армяне из других сел района, из Ханлара. Из этого села, между прочим, вышли знаменитое люди – ученые, революционеры, три Героя Советского Союза… Вот вы во флоте служили, должны знать адмирала Исакова.
– Конечно.
– Он тоже из
– От кого охраняют?
– От вооруженных азербайджанцев. Это же война! Блокада, перестрелки… захват заложников… Мирзояну удалось с семьей прорваться на машине. Он не говорит, но я думаю, он просто дал огромную взятку, и его пропустили, он приехал в Баку. Еще летом это было. А теперь надо уматывать куда-то дальше. Армян из Баку будут выгонять, как из Ханлара. Он говорит, вражду подогревают не только криками и проклятиями, но и деньгами. Кто-то ведь кормит эти нескончаемые митинги. И будто бы особо платят за смерть армянина.
– Кто платит?
– Если бы знать! Ясно одно: не снизу пошла вражда. Кто-то направляет ее сверху.
– А я вот что думаю. Перестройка, конечно, назрела, но нельзя ослаблять власть. Центр расслабился, разрешил этот… плюрализм… и поехало… Безнаказанность – вот беда. Говоруны, демагоги, политиканы учуяли безнаказанность и стали мутить воду. Разжигают вражду, которая давно угасла.
– Не угасла, Сергей Егорович. Очень печально, но она всегда тлела.
– Но согласись, что десятилетиями жили мирно. Кровь не лилась.
– Мне ли возражать? – усмехнулся Володя. – Я – доказательство, что жили мирно. Но, видите ли… Кавказ есть Кавказ. Это, так сказать, густонаселенный перекресток истории, где смешались дикость и культура, рабство и вольнолюбие, патриархальность и стяжательство, крайняя жестокость и простодушное гостеприимство… Такое бурлящее варево всегда чревато национальными конфликтами, и в прежние времена они имели религиозную окраску – столкновения магометанства и христианства. А теперь… Впрочем, – спохватился Володя, – засиделся я, наговорил всяких ужасов…
– Володя, – сказала я, – ты мне все равно что родной человек, и я скажу прямо. Тебе давно уже надо было поменять национальность. Ты наполовину азербайджанец и имеешь право…
– Нет, тетя Юля, – покачал он головой. – Я бы предал отца. Невозможно.
Тут позвонила Нина, сообщила: Павлик плохо себя чувствует.
– Подожди, – сказала я, – у нас Володя, даю ему трубку.
– Привет, Нина, – сказал Володя. – Что случилось?.. Это я знаю. Температуру мерила?.. Тридцать семь и пять? Головная боль?.. Еще что?.. Ладно. – Он посмотрел на часы. – Сейчас приеду. Нет, я на машине.
Он положил трубку, попрощался и вышел. Я проводила его до лифта. Невесело улыбаясь, он смотрел на меня из кабины. Дверцы со скрежетом съехались.
Глава восемнадцатая
Баку.
Когда мы осенью 1952 года приехали в Баку, мне показалось, что мама не рада нашему приезду. Потухшие глаза, некрашеные седые волосы, мятый халат – все это было на нее не похоже. И улыбка вымученная.
– Ты здорова, мамочка? – спросила я.
– Я здорова, – медленно ответила она. – Располагайтесь в той комнате. Ниночке можно кушать арбуз?
Потом уж я поняла, что мама все-таки больна, и болезнь ее называется депрессией. Я не знала, что это такое, – так, думала, просто плохое настроение. Но всеведущий Котик Аваков объяснил, что это – вид психоза, который может быть либо наследственным, либо вызванным потрясениями, тяжелыми переживаниями. Депрессией мама, наверное, была обязана Калмыкову. Гришеньке своему. От соседей – от дяди Алекпера, от Галустянши – я знала, что Калмыков года полтора назад ушел от мамы, в два дня оформил развод и женился на молоденькой дочери своего начальника.
Конечно, я понимала, какое унижение испытала мама, самолюбивая красивая женщина, осознав себя брошенной женой. Ни разу она не обмолвилась о Калмыкове. Я, разумеется, тоже помалкивала. Как будто и вовсе не было в нашей жизни этого недоучившегося студента, который должен был стать двадцать седьмым бакинским комиссаром, но не стал.
Не прошло, однако, и двух недель, как я заметила: мамины глаза, останавливаясь на Ниночке, теплеют, и улыбка становится живой, не деревянной. Ничего удивительного. Наша дочка, которой шел третий год, была этаким ангелочком с картин старых мастеров: пухленькая, розовощекая, с красным бантом (в отличие от ангелов) в пышных белокурых кудрях. Сергей шутил, что бушевавшей в ней энергии, если подключить к сети, хватило бы на освещение нашего дома. Не знаю, помогали ли маме таблетки-антидепрессанты, но Ниночка определенно помогла ей выкарабкаться из депрессии.
Я была рада возвращению в Баку. Осень стояла роскошная, с обилием солнца, винограда, разнообразной зелени на базаре – как же я по всему этому соскучилась! Я радовалась, когда со двора доносились выкрики старьевщиков («Стары ве-ещь пакпаим!»), продавцов свежей рыбы и мацони. С умилением смотрела на тщедушного старичка в облезлой бараньей папахе, покупая у него банку мацони, – ведь он еще до войны приходил в наш двор со своим белоснежным товаром. Идя по Кoрганова с Ниночкой на бульвар, пересекая шумную Торговую, проходя мимо Молоканского сада, с удовольствием вслушивалась в певучую бакинскую речь.
А бульвар! Право, это лучшее место в мире! Под облетевшими акациями мы садились на зеленую скамейку, и морская прохлада обнимала нас. Пахло, как в детстве, гниющими водорослями и мазутом. Коричневые мазутные поля плавали на синей воде Бакинской бухты, колыхались у свай купальни. Да, купальня, без которой невозможно себе представить наше бакинское детство – белые изящные павильоны посреди бухты, – еще не была снесена. Слева и справа от меня сидели бабушки с детьми. Дети прыгали, толкая камень, по расчерченным клеткам «классов», ссорились, мирились, смеялись…