Девки
Шрифт:
— И царица небесная поможет.
Оба истово перекрестились.
Егор Лукич лег спать в горнице. Но ему не спалось. Мысль работала разгоряченно. «Верно, — думал он, — торговому человеку путь открывают. Как он за три года поднялся!» Думы увлекали его.
«Вот у него вместо трех поставов уже целый десяток. Дело закипело, расширяется вовсю. Не с одного, а со многих районов везут молоть зерно к нему. Обновлена плотина, и день и ночь грызет лес новая лесопилка на берегу. Циркулярные пилы беспощадно режут древесину вкось и впрямь. На всю округу поставляет он тес и брусья и даже деревянную брусчатку для мостовых города поставляет. Там в городе молва: дельный мужик, пусть перебирается сюда, лесов в Заволжье уйма, а мы деловому человеку рады. Теперь он поставляет лес на фабрики и заводы, на строительство казенных домов. Завел, конечно, и контору на европейский манер с учеными бухгалтерами, с зелеными столами. День-деньской костяшками
57
Рамень — темнохвойный, большей частью еловый лес в европейской части России; иногда с примесью мелколиственных пород.
И появляются на берегах матушки Волги паровые мельницы красного купца Канашева, по всем торговым городам. Пароходы-красавцы плывут, загляденье: «Канашев-отец», «Канашев-сын». Баржи с лесом, с зерном бесконечными караванами по лону реки тянутся. Сам Егор Лукич на пристани их встречает. И матросы, и рабочие, и приказчики низко кланяются. Радость превеликая, ликование неумолкаемое. Пойдет ли Егор Лукич в ресторацию, простой картуз с засаленным козырьком отдает швейцару, тот ног от радости не чует, хватает его, прижимает к груди, несет к вешалке как драгоценность, бережет пуще глазу, каждую соринку с него снимает. Все суетятся, ублажают. Невообразимая кутерьма. Официант сгибается в три погибели... чуют тугой карман, курицины дети. А кругом за столиками шушера: щеголи, вертопрахи, ветрогоны непутные, пустомели-брехуны (на брюхе — шелк, в брюхе — щелк), полуголые дурашные девки, вертячки с красными губами, юбками трясут без стыда, без совести, глазами стреляют, груди зазорно выпячивают, девки-кипяток. Как бы не так! Не обрыбиться им. При своем степенстве Егор Лукич все это только за великий срам почитает. Отвертывается от искушения, хоть и толкает его бес в ребро, свербит. К какому столу ни направится, официант уже щеголя по шее гонит. Официанты ловят его взгляд, сразу гурьбой бросаются, как с цепи сорвались, каждый за свой стол норовит усадить.
Поправит Егор Лукич штаны с заплатой на коленке, в затылке поскребет, потопчется на месте, чтобы прислугу потомить, шагнет, и все разом туда же, перед ним расступясь: «Егор Лукич пришли, — летит придушенный шепот по зале. — Егор Лукич удостоили! Что вам, ваше степенство, угодно?» — «Пару чайку по сходной цене, по бедности» (так чудил миллионер нижегородский Н. А. Бугров). К стакану с чаем Егор Лукич только пригубился, за чай выбросил гривенник, а по десятке официантам за услуги одарил и девке грудастой, походя, бросил четвертную, так, из одного куража. Оханье, аханье, шепот, вздохи. Буря всяких «спасиб». Провожают до дверей.
Только о нем и разговоры в городе: где был, что сказал, чем обзавелся. Только его миллионам и завидуют. Вышел в благодетели. Уже «отцом города» его величают (как и Н. А. Бугрова). Больницу горожанам подарил. Ночлежный дом: «Ночлежный дом, Канашев и сын». Родильный дом, богадельню, приют для подкидышей.
От попов проходу нет:
Своя церковь в городе, с дощечкой на ограде: «Споспешествовано трудами красного купца Егора Лукича Канашева».
Солдатки и вдовы, пышные, румяные, аппетитные, как сдобные булки, так около него хвостами и метут. А он как замороженный: коммерсантам некогда скоромиться.
Вскоре подаст начальству большой план: Волгу расчистить, пароходство обновить, убрать мели и перекаты.
От Европы зазорно! Надо русское реноме держать. По городу молва: «Кабы не новое право, быть бы ему министром».
С утра к нему из горсовета приходят, из губкома звонят, из губсовнархоза люди у крыльца дежурят: «Егор Лукич, мы без вас начисто пропадаем. Сделайте снисхождение. Присоветуйте, как наладить бакалейную торговлю. Совсем с панталыку сбились, хотя на каждом перекрестке кооперативные ларьки, а дело вконец расшаталось. Нет у нас способностей к сурьезному делу.
Доклад насчет политики, или там Чемберлена обругать — на это мы ретивы, но по части коммерции — шабаш! Развелась везде немыслимая ералашь. Сливочное масло с колесной мазью путают. От чаю керосином разит. Опять же ассортимент невелик. Скажем, одни сюрпризные коробки в витринах. Возьми хозяйство в свои руки, торгуй по-своему, только чтобы потребитель был в спокое». — «Что ж, — не сразу отвечает Егор Лукич, — мы это моментом. Как это с измальства и есть наше настоящее рукомесло. Только вы мне руки не связывайте своими декретами, в ногах у меня не путайтесь, голову не морочьте агитацией. Вы только приглядывайтесь да учитесь у нашего брата. Ни профсоюзов, ни ячеек у меня в заведениях не будет. Это лишнее. Свободная торговля — великий принцип. Он не терпит стеснения: вековечный этот принцип нарушать нельзя. Вы управляйте народом, а уж в торговое дело не путайтесь. Я за милую душу сам во всем этом разберусь и все обстряпаю...»
И растут, и растут по всей земле его торговые склады, лавки, ларьки, пекарни, кондитерские, булочные... И в придачу ко всему уже новый золотой вензель висит и красуется по улицам городов: «Е. Л. Канашев и сын. Пищевые припасы и бакалейные товары. Оптом и в розницу».
Дух захватило от волнения у Егора Лукича. Встал и намочил себе голову.
Жена вошла с лампой:
— Что с тобой? Разговариваешь сам с собой про пароходы, про лес, про бакалейную торговлю.
— Дай сюда кафтан... Поеду, погляжу, ладно ли древесину складывают для лесопилки...
Глава тринадцатая
Холодные сумерки заковали весеннюю грязь. Мальчишки, торопясь и галдя, толстыми подошвами кожаных сапог бьют стальную корку этой грязи, от нее отлетает дробный короткий звон. Мальчишки собирают керосин, яйца и деньгу на украшение церкви.
Канун пасхальной заутрени.
Иногда бомкает колокол — это нечаянно: парни, обвязанные веревками, ползают по колокольне, развешивают самодельные фонарики и кресты из цветной бумаги, бередят медь колоколов — тихая проносится тогда над селом жалоба.
— Дядя Егор, — галдят под окном, — жертвуй на украшение храма...
Егор, звеня ключами, выходит и выдает для факелов паклю, керосин, проволоку... Парни рьяно требуют больше и больше. Никто не в праве в такой день обижаться на их настойчивость.
— Ишь пострелы, раздеть готовы, — добродушно ворчит свекор, но дает, что требуют.
Марья зажгла лампадку, достала из чулана шерстяной сарафан и фаевую шаль. Свекор сидел за столом и читал евангелие. Муж давал корм скотине. Чистота и медлительная торжественность в избе были свидетелями предстоящего празднества. Марье казалось, что время остановилось — до двенадцати часов, когда ударят к утрене, целая вечность.
— И пришел господь в Капернаум... — тянулись нудные слова старика Канашева.
Потом чтение прекратилось, послышался вздох и старательный шепот:
— Иисусе, спасе, едино живый. Да пребудет святое имя твое со мной, во вся дни и часы живота моего.
Она, не раздеваясь, прилегла на постель и пробовала закрыть глаза. Промелькнули в голове лоскутья девичьей жизни, гулянки по лесу с парнями, робкие разговоры с милым украдкой за околицей. Не только свои сельские, но и из соседних деревень парни гонялись за ней, любили ее, присылали поклоны, подарки, домогались свиданий. Какой беспечной казалась жизнь, как много она сулила радости впереди, как легко Маша покоряла своей красотой и даже тяготилась вниманием парней.