Девочка на шаре (сборник)
Шрифт:
Моих сверстников в своё время возбуждали более интеллигентные звуки (но ведь и то правда, что тогда и молодёжь была толковее, и вода мокрее, и снег белее); вот и сейчас старая женщина пыталась наложить на ритм «техно» джазовую мелодию. Эллы Фитцджералд из неё не получалось, но пела она грамотно. Я подумал, что через день, когда участники парада разъедутся восвояси, стоит зайти к ней, чтобы поболтать о прежней жизни; нам, я думал, найдётся что вспомнить.
В знак приветствия подёргав под сатанинский ритм плечами и отказавшись от предложенной кока – колы, я попятился назад, в тёмный коридор (между тем, на дворе быстро светало). Мне пришло в голову немедленно написать что – нибудь о доброй джазовой поре.
без музы, но в музее
Музы добры и редко оставляют своих избранников, разве
До сих пор я дерзал пересекать океан только мысленно, и всё же, ступив наконец на американскую землю, немедленно обнаружил там свой след.
Обратный, след этой земли во мне, отпечатался давным – давно (так что ещё неизвестно, который из них вернее назвать обратным), и я теперь не изумлялся новым, диковинным картинам, а узнавал хорошо знакомые. Всё это было видано – перевидано, пристрастно рассмотрено на снимках в журнале «Америка», иное даже выучено наизусть, и наяву многое совпадало с представлениями, и концы сходились, и в этом не было удивительного, а удивительное открылось в том, что советская пропаганда, описывая Штаты, не лгала. Нью – Йорк и впрямь предстал городом контрастов: и богатство прямо – таки сочилось из пор Манхэттена, и мрачные заводские территории походили на Путиловский завод начала века (двадцатого, конечно), каким я мог его себе вообразить по пролетарским романам, и джаз не захирел, как в Европе, и ужасало чёрное и гремучее, особенно на мой берлинский слух, метро, и попавшийся под руку служащий не ведал, где находится Россия, а знал только страну Европу, и не хотелось уходить из картинных галерей, и бездомные ночевали где попало. Один из них при мне устраивался на ночь на полу Пенсильванского вокзала прямо у ног полисмена, иные же… Скамейки на Пятой авеню, у Сентрал – парка им приходилось занимать загодя, и они засветло – нет, не ложились всё ж, а усаживались каждый на своей, до поры пристроив рядом тележки с постельными принадлежностями: коробками из толстого, мягкого картона, подушками, тряпьём. Я как раз спешил мимо, в седьмом часу решив дойти до музея Гугген-хейма пешком – и опасаясь, что он вот – вот закроется.
Посетители в музее, вероятно – из – за позднего часа, были расставлены так редко, что не могли бы переговариваться, и живую речь я услышал лишь поднявшись на два или три этажа: экскурсовод на русском языке просвещала двух мужчин, одетых вполне прилично, то есть никак не смахивающих на наших новейших богатеев, только которым и по карману заокеанские вояжи; я прислушался – нет, не просвещала, а беседовала будто бы на равных. Тогда подключился и я. Почти тотчас, затруднившись что – то объяснить клиентам и словно ища подмоги, она обернулась ко мне:
– Ну, вы – то знаете это, вы у нас не впервые.
Поленившись разуверять её и кивнув в знак согласия, я подумал, что узнать меня она могла лишь в том случае, если сюда добрался один из автопортретов; однако позднейшие его поиски в соседних помещениях оказались напрасными – рукопись, видимо, раньше висела на знаменитом спиральном балконе, который сейчас ремонтировался снизу доверху. В более мирное время портрет просто перевесили бы ненадолго в один из боковых залов, но я допускал, что мою несерьёзную физиономию сочли неуместною в эти печальные дни: после одиннадцатого сентября минуло всего три недели. Наверно, мне стоило бы пересмотреть и последующие сюжеты, чтобы уже не писать больше одно и то же, хотя бы и в разных
Тема недавней катастрофы казалась запретной: свежие развалины, под которыми ещё оставались тела, не могли соседствовать на полотне ни с какими писанными лицами. С другой стороны, не для прогулок же летел я в Новый Свет, а с намерением работать, и коли уж свет был новым, то можно было надеяться на какой – нибудь необычный материал. И в самом деле, балуясь со светом, можно достичь самых неожиданных эффектов, ведь с моделями в зависимости от освещения иной раз происходят странные вещи, когда вот и сеанс окончен, и драпировки убраны в шкап, а выключишь лишнюю лампочку – и в новом свете вдруг предстанут совсем новые черты, прежний диалог станет неуместным, и всю работу придётся начинать сначала.
Ещё мечась по залам аэропорта в поисках пропавшего чемодана, я машинально вглядывался во встречных, но тогда собственный багаж занимал меня больше, и первые из запомнившихся лиц попались только позже – на фотографиях. В Квинсе, где я поселился, посреди крохотного скверика лежал валун, утверждённый там, быть может, в честь и память солдат второй мировой, а то и Гражданской войны; с лицевой стороны его закрывал лист фанеры с надписью от руки «Мы никогда не забудем» и десятком фотоснимков погибших в сентябре молодых улыбающихся людей. На земле среди свежих цветов горели свечи.
Подобные места были рассыпаны по всему городу. Ежедневно я проходил мимо огромного щита с такими же фотографиями, установленного возле Мэдисон Сквер Гарден, и видел, как и к этому, и к другим щитам то и дело кто – то подходил с цветком или со свечой, и лица всех этих подходивших выражали одинаковое недоумение, оттого что преступление было бессмысленным. Телевидение, однако, в эти же дни показывало, взывая к состраданию, афганских детей, осиротевших или потерявших кров в итоге акции возмездия, – и упорно забывало показать хотя бы одного из двух тысяч детей американских, в одночасье ставших сиротами из – за того лишь, что какого – то варвара раздражило соседство с нашей культурой. Немного спустя другое телевидение в другой стране повадилось после терактов в Израиле показывать похороны не их жертв, а подстреленных террористов, словно подсказывая зрителям, по ком стоит скорбеть. Так и в России до сих пор на наших домашних экранах всё высвечивают то одного, то другого «бандита с человеческим лицом», маскирующегося под мирного пастушка, тогда как всякому нормальному человеку за каждым таким небритым пейзанином отчётливо видится козлиная морда его страшного вождя.
С этим что – то нужно было делать, и никто не знал, что, и я покуда искал убежища.
Синяя пустота музея, обвитая находящимся в починке балконом, встревожила: тёмный объём был слишком велик для одинокого посетителя, озирающегося в надежде первым увидеть затаившегося за какою – нибудь стремянкой снайпера (всё – таки не самолёт из Бостона с пилотом – самоубийцей, а именно – зловредного стрелка), и только в боковых залах удалось выдохнуть задержанный в лёгких воздух: в этом затерянном мире, кажется, ещё не проведали о кознях дьявола, и я помалкивал, чтобы не расстроить гармонию.
После сентября мне не пришлось изменять своих взглядов на зло и добро – они так и остались на отведённых им с детства местах, – однако я укрепился во мнении, что победить нынешнее зло человеческими и человечными способами невозможно и что накопившееся ожесточение мирных людей в конце концов обернётся каким – нибудь ужасом.
В убежище, среди картин, я вдруг показался себе человеком десятого числа, не чующим завтрашней атаки: окружавшие меня портреты совсем не походили на картинки с кладбища, расклеенные по Нью – Йорку, а музей Гуггенхейма – на мавзолей, вокруг и внутри которого могли бы совершаться недобрые ритуальные действа. Счастливо позабыв о только что оставленной мною простреливаемой площадке и узрев в перспективе анфилады юную парочку, я подумал, что лет сорок назад затащил бы очередную свою подружку (музу, разумеется) в подобное тихое место, чтобы нацеловаться вдоволь; если теперь это будто бы не возбраняется делать где угодно, на юру, то нам тогда приходилось использовать для того же вокзалы, бурно прощаясь подле отправляющихся поездов. Мавзолеи, правда, и сейчас не место для шёпотов и объятий, даже этот, в котором я что – то не разглядел могилы предводителя, хотя и приходил сюда, оказывается, не один раз. Но не спрашивать же было о ней экскурсовода.