Девочка на шаре
Шрифт:
Так эта история и зависла. Пленку со злосчастным роликом Эйсбар, конечно, не вернул, однако — вот странность! — никто ее и не искал. И Эйсбар выкинул из головы этот неприятный эпизод.
Он уже отсмотрел почти весь материал и предвкушал, что вот-вот начнет монтировать, но… Как-то вечером, когда он только вернулся со студии, пришла записка из тайной арбатской квартирки: заболел младенец. Некрещеный, уже полгода как без имени… Когда Эйсбар смотрел на испуганное маленькое личико — он заходил на Арбат нечасто, примерно раз в неделю, пересиливая себя, — то втайне надеялся, что, может быть, кошмар рассеется и существо с разноцветными глазами тоже окажется порождением гадостных сновидений. Уходя, он всегда вздыхал с облегчением, но сморщенное коричневое тельце долго еще стояло перед глазами, создававая
Ждали врача. Тот приехал, осмотрел младенца и предложил «уменьшить масштабы надежды» — эдакий мастер формулировок! Младенец хрипел. Горничная носилась с горячей водой и полотенцами. Индийская кормилица, держащая младенца на руках, что-то по-птичьи высвистывала ему. Эйсбар сидел в кресле, не вмешиваясь, и как бы со стороны смотрел на происходящее. Его занимали мысли о здании, сделанном по его, Эйсбара, образцу и подобию. Человек, который находился внутри этого здания и смотрел через окно наружу, думал о том, что если младенец сейчас отправится в мир иной, то будет нанесен ущерб всей конструкции… Будет вытащен некий кирпичик — один, но какой именно — неведомо, здание покосится и начнет невидимо для окружающих, но неостановимо разрушаться. «Это как отмена большого проекта, куда вложены средства, и фантазия уже начала осуществляться. Это неправильно», — думал Эйсбар, не мигая глядя на дитя. Лихорадка у сморщенной крошки прекратилась. Надолго ли? Доктор не давал никаких гарантий. Имя существу так и не было придумано. «Название — слишком сложная задача для фильма, у которого нет сюжета», — думал Эйсбар. Имелось в виду дитя. Он поднялся и подошел к доктору.
— Ребенок должен быть здоров, — сказал он, протянул доктору деньги и, не прощаясь, вышел.
Глава 8
Новые открытия Ленни
Майское солнце яростно колотило палочками лучиков в окна домов. Ленни с Колбриджем шли по улице, распахнув пальто и обливаясь потом.
— Непонятная погода! — ворчал отдуваясь Колбридж. — Вчера зима, а назавтра — не успеешь оглянуться! — лето. Как прикажете одеваться, мой командир?
Ленни посмеивалась, хотя сама изнывала от внезапно и не вовремя нахлынувшей жары. А ведь бедному старикану еще и тяжести приходится таскать! Как истинный джентльмен, Колбридж не разрешал Ленни прикасаться ни к штативу, ни к тяжеленной камере. Сегодня они собирались снимать новые павильоны подземной железной дороги, которые так удивили Ленни, когда она вернулась в Москву.
В Москву она приехала в самом начале мая и, выйдя на привокзальную площадь, вдохнув тяжелый московский воздух, почувствовала себя случайным заезжим гостем, который все цепляется и цепляется за свое, привычное, оставшееся вдалеке, все повторяет к месту и не к месту: «А у нас… а у вас…» — отделяя себя от нового, чужого. «А у нас уже весна вовсю, — подумала Ленни, морща нос, и чихнула. — А здесь такое все серое!» Ей тоже Москва показалась снятой на черно-белую пленку. Не скучной, не блеклой, но слишком скупой на краски, как старая дева, хранящая свое приданое в сундуке на потом — на весну, на лето, на раннюю осень. Ленни ехала в таксомоторе, прилипнув носом к окну, и поедала глазами знакомые улицы, площади, перекрестки. Тут виделся фасад, лишь слегка облупившийся со дня ее отъезда, а там абрис улицы казался не вполне узнаваемым — на пустырь меж двух домов было втиснуто новое здание, сияющее стеклом и металлом. Сколько же она не была дома? Почти год?
— Сколько же ты не была? Почти год? Сумасшедшая! Как можно! Как можно! — И Лизхен разрыдалась прямо на пороге, забыв о том, что плакать тоже надо изящно — упаси бог, распухнет носик! — и вместо носового платка утирая слезы головным платком горничной Маши, случайно оставленным в прихожей. Из
— Робеспьер! Псина моя любимая! Помнит! Помнит!
Поцелуи, вздохи, вскрики, смех, плач… лай…
— Да дай же взглянуть! Какая худющая стала! Одни кости!
— Милая! А ты еще лучше, чем была! А где диван? Наш диван! С вареньем!
— Ах, боже мой, она про диван! Маша! Готовь ванну! Барышня устала!
Чмок, чмок, чмок…
— Ну рассказывай, скорей! Говорят, ты готовишь чудо-фильм.
— Так уж и чудо! Расскажу, расскажу… Сначала ты. Что твой Долгорукий? А Жоренька? Вернулся?
— Вернулся. Такой гадкий — ты бы не узнала. Долгорукий — чудо. Жаль, что женат, а то цены бы ему не было. А ты… Тут письма…
— А-а! — Легкий взмах руки. — Сожги!
— У тебя что — там, в Ялте?..
— Да. Но все потом, потом. А на обед — яблочная пастила?
— Ну уж нет! Яблочная пастила на десерт. А на обед — куриные котлетки. И суп! Слышишь, каждый день будешь есть суп! Маша!
— Маша!
— Ванна готова?…
Шелковый клубок из двух тел катится на диван. Каштановый локон. Рыжая кудряшка. Острый локоток. Округлое плечо.
— Как…
— я…
— соску…
— …чилась!
Болтовню пришлось прервать на обед, и, когда после супа и котлеток настал час яблочной пастилы и Лизхен с Ленни устроились на новом диване с чайным подносом («Где же моя любимая торчащая пружина! Ау! Нет ответа!»), а рыжий спаниель Робеспьер разлегся у Ленни на коленях, оказалось, что год жизни с Долгоруким ничего не стоит перед несколькими часами безумия, которое Ленни, умудрившись не расплескать по дороге, привезла в Москву.
— Ожогин? — Лизхен круглила глаза, забывая донести до рта кусок пастилы. — Невероятно! Но как же… каким образом? Нет, не верю! А что же дальше? Теперь?
Ленни смеялась, размахивала чашкой, лила чай на новый диван, и все было как когда-то, но, только очутившись в своей постели, только после того, как Лизхен подоткнула со всех сторон одеяло и, поцеловав ее на ночь (как маленькую!), ушла к себе, Ленни поняла, что она дома, и ощутила наконец упоительное чувство свободы от ответственности за что бы то ни было, в том числе за себя, свободы, какая бывает только в детстве. Она зарылась носом в одеяло, закрыла глаза и стала думать об Ожогине.
На самом деле она думала о нем всю дорогу из Ялты. Купе было выкуплено для нее одной. Двое суток сама себе попутчик, сама себе собеседик. Вот и хорошо. Она болтала ложечкой в стакане с красно-кирпичным чаем и вспоминала.
Признание Ожогина ошеломило ее. Впрочем, ошеломило ее не само признание — его любовь, как только он произнес это слово вслух, показалась ей такой естественной, такой логичной, будто она давно о ней знала. Вероятно, в ней действительно жило это таинственное внутреннее знание. Ошеломило ее, ЧТО и КАК говорил Ожогин. Он говорил не о своей любви и не о себе. Он говорил о ней, о Ленни. И только о ней. Говорил так, будто знал ее тысячу лет, будто чувствовал каждую самую крошечную ее косточку, жилочку, клеточку, будто видел в ней то, о чем сама она только догадывалась. Но самое поразительное для Ленни было то, как она сама откликнулась на его признание. Она мгновенно и радостно раскрылась ему навстречу, найдя свое сердце давно отданным ему. Вот чего она от себя не ожидала и тогда, в саду, удивлялась самой себе, когда он держал ее на руках. Воспоминание об их единственной ночи заставило ее руки дрожать, а сердце колотиться. А его вид, когда он, растерянный, стоял на перроне — смешно, видно, он и правда решил, что она не вернется! — вызвал улыбку нежности. А она вернется? Вернется?
Ленни беспокойно заворочалась в кровати. Она не станет думать о том, что будет дальше. Одна ночь: это может быть все, а может — ничего. Она не знает. А что Ожогин думает об их будущем? Она тоже не знает. Завтра она пойдет на студию, встретится с Колбриджем — он уже несколько дней в Москве и ждет ее, — увидит Лилию. Они просмотрят смонтированные пленки, которые она привезла, определят, что еще требуется снять, и пойдут искать объекты съемок. Приблизительно она представляет — расписной трамвай… и эти павильончики… новые… метро… Комната наполнилась кошачьим посапыванием. Ленни спала.