Девятое имя Кардинены
Шрифт:
Позже они отваживались добираться до дальних тутовых рощ. В конце июля созрели ягоды: люди и лошади набивали рты пресноватой сладостью как бы крошечных виноградных гроздей (что это, никак то кольцо вспомнила? Забыть, вычеркнуть!), потом Ашир клал на камень мелкую монету для хозяина, повязывал дереву на ветку пеструю тряпочку или обрывок ленты — в благодарность.
И всё было бы легко, если бы не брат абы Дзерен.
В другой раз он ее перехватил, когда возвращалась с прогулки, уже без спутников — в самом кочевье.
— Ну, всадница. Ни шпор, ни острых стремян, ни плети! — крикнул Стагир весело, перехватив
— Не страшно. Пусти.
— Отпущу, если пообещаешь зайти ко мне в гости. Неужели не любопытно, за что тебя ударили камчой?
— Зайду, но только с каханом.
— Уж и упрямица ты! Да он не будет против, вот увидишь. Я — родственник.
Говорил он, вопреки залихватским жестам и тону, серьезно, и она неожиданно для самой себя ответила согласием.
В палатку Стагир все же втащил ее чуть ли не за руку.
— Вот осмотрись, пообвыкни, а я потом объясню.
Она внутренне ахнула. Ее ночничок на батарейках; маникюрный набор Дзерен; крошечный, но мощный транзистор в палатке Абдо-кахана и его бинокли с высокой разрешающей способностью — всё это были казусы столкновения чужой развитой цивилизации с железным веком. Но такое…
Там, где в ее доме лежали закопченные камни для очага, здесь возвышался ящик, а на нем — клавиатура и странно плоский, вроде бы даже гибкий монитор персональной электронной машины, опертый на нечто размером в карманную книжку; рядом рация, судя по виду, мощная, из тех, что работают на направленном луче.
— Это, разумеется, не сетевое, а от аккумуляторов, — деловито пояснил Стагир. — Всякие модемы и паутины в нашем деле — одна помеха. Да ты что, неужели в этом отношении девственна? По рации идут оперативные шифровки, а основная информация записана на дисках, которые всадники передают по эстафете. Примитив, зато понадежнее всяких там интернетов: чужой, пытаясь прочесть, сотрет информацию в ста случаях изо ста.
— И как это вы, с подобной техникой и знаниями, так… просто живете? — спросила она более для того, чтобы уйти в сторону от разговора, который, похоже, не сулил ей ничего доброго.
— Наша жизнь отлаживалась столетиями, и каждый год нечто прибавлял или зачеркивал, но не уничтожал все сразу. Мы любим жить, чувствуя за собой вековую опору. А что тебе, собственно, в этой простоте не нравится? Кормят невкусно? Стелют жестко? Или ночью так холодно, что по нужде выйти лень?
Она встала.
— Уж отсюда я выйду.
— А тебя не выпустят, пока не разрешу я, — сказал он почти шутливо. — Понимаешь, эти диски, о которых я говорил, для защиты от преждевременного стирания возят в коробках вроде фирменных, что ли. Сверху кожаных, плоской раковиной. Таких, как твоя со священными книгами.
— Значит, по-твоему, я охотник за информацией? Шпионка Белой Оддисены, что ли?
— Нет. Одно из двух: или шпионка, или из тамошнего Братства. Они пока не снисходят до того, чтобы засылать к нам агентов.
— Третьего, значит, не дано. Теперь мне остается выбрать, за какую из двух неправд меня повесят.
Стагир, не глядя на нее, засовывал в дисковод небольшое как бы круглое зеркальце с радужным блеском: таких она не видела у себя дома. На экране мерцающее звездное небо сменилось васильковой синью, затем чернотой, по черному побежали белые строки латыни, цифр, арабской вязи…
— Ого, любопытное дело…
И снова катились дни, сначала весенние, потом летние. Мужчины покидали кочевье, пока еще солнце не вставало, и возвращались, когда уже вызвездило все небо. Целыми днями Киншем вместе с остальными женщинами возилась по хозяйству: готовили припасы. К зиме? Может быть, не только. Вялили мясо, сушили лепешки; из инжира, сливы и абрикосов делали не варенья, а тонкую, вязкую пастилу — всадникам в дорогу. За делом обменивались мелкими своими женскими сплетнями, и она чувствовала, как живой язык ее детства отогревается в ней.
Как-то, едва приехав и отдохнув, Абдо-кахан заявил:
— Мне надо в город. У меня там мужские дела, у моих жен — свои женские. Гюзли — приданое ребенку, Хулан — обновить побрякушки, Дзерен — утварь и белье для дома, то, се. Только Дзерен остается за меня, Хулан — смотреть за Гюзли. Выходит, кроме Киншем, со мной ехать некому.
— Мне нельзя в город.
— А я два раза не говорю, Киншем.
Столица Эро ничем не отличалась от тех портовых городов, куда динанские жители ездили раньше, как в свою домашнюю заграницу: высокие дома, бегающие огни реклам, со вкусом сделанные витрины, крошечные кафе и лавочки прямо на чистейших тротуарах, толпы народу и днем, и ночью, особенно ночью, как будто здесь стоял бесконечный рамадан. Автомобили везде, кроме центра, более чинного и старомодного, чем окраины. Когда их кортеж, все в теплых шелковых халатах и верхами, вступил на центральную улицу, Киншем думала, что на них сразу воззрятся, как на оживший паноптикум. Но обошлось: на эдинских туристов «в связке», с полувоенным гидом во главе, хуже вылупливались. Впрочем, уборщики, вооружась совками, поглядывали на коней с деловитым ожиданием, а молодые женщины отворачивались, старательно укутываясь в одноцветные покрывала, куда более прозрачные, чем у нее самой. И еще одна отличка от вольных городов — много полиции в черной форме, с рацией на месте кобуры и небольшими автоматами поперек груди.
Удобства своего шелкового куколя Киншем оценила уже на подступах к столице: ты видишь всех, а тебя никто. Зато заглазно обращаются как со знатной дамой, а негласно подразумевают, что ты юна и хороша собой.
Абдо снял для всех них половину этажа в звездочной гостинице (из ее личного люкса хоть сутки не выходи), оставил своей хозяйке четырех кешиков, сам исчезал на весь день, а она ездила по магазинам и лавкам, набирала вещи по списку. Расплачивались и забирали покупки ее воины, кое-что покрупнее хозяева лавок отвозили прямо в номер. К Киншем обращались не иначе как к «кукен», были вежливы без подобострастия.
В один из таких дней и Абдо с ними отправился.
— Дела закончил, подарки всем женщинам купил, одна ты у меня осталась не наряжена. Отведу-ка я тебя к ювелиру.
— Ну да, к моим седым космам только и носить золото и камушки. И лицо придется открывать, — возразила она.
— Так откроешь. Чехол твой — он для улицы и многолюдья.
В магазине ей показалось скучновато. Если б не на себя прикидывать — полюбовалась бы изысканной работой, но ведь с Абдо станется пол-витрины ей в подол вытряхнуть. Впрочем, он и так отобрал ей кое-что: брошь, несколько колец, цепочку на запястье. В красоте, однако, смысл понимал.