Девятый класс. Вторая школа
Шрифт:
Повсюду мы натыкались на следы СЛОНа (так не без черного юмора именовался Соловецкий лагерь особого назначения). Бараки стояли открытые, пустые, но еще стояли. Надписи на стенах камер не стерлись.
Однажды я добрел до дальнего скита. Внутри сиротливой белой часовни без окон, без дверей, без креста не было никакой росписи, только грязные беленые стены. Почувствовав тяжелый взгляд, я посмотрел наверх. Из-под купола на меня строго смотрел Сталин — грубо, но точно намазанный черным углем…
К Питеру все разладилось окончательно. Обиженный на всех Густав обосновался где-то в городе отдельно
Жили мы в школе в самом центре города, на набережной Мойки, неподалеку от пушкинской квартиры. После Соловков Людмила Яковлевна уехала (как и было обговорено с самого начала), Густав исчез в неизвестном направлении, Альбина особо не возникала, и мы были предоставлены сами себе. Днем спали, ночи напролет гуляли. Ночи белые, лет шестнадцать, ключ под ковриком.
Был я тогда влюбленный в Катю Франк. Однажды белой ночью захотелось ее увидеть немедленно, а ее не было. Вышел на набережную Мойки и направился неизвестно куда — уверенно, не раздумывая, не сворачивая, почти побежал. Не я шел, меня вело. Через путаные проходные дворы выскочил к Неве где-то уже далеко за Медным всадником. Там (естественно) стояла Катя. Она не удивилась. Это еще ладно. Но и я не удивился. Ни в какую мистику никогда не верил и сейчас не верю, но…
Одна была досада — ходил я по Питеру, путаясь в соплях. Собственно, так в первой половине лета было у меня всегда. Мама сетовала: да что ж такое, у всех дети как дети, простужаются, когда холодно, ветрено, сыро, а мой — наоборот, когда жара. Я и в северный поход отправился, зная, что обречен на неизбежные сопли. Но до Питера все почему-то было в порядке.
Однажды в наше стойло на Мойке ребята вернулись с парнем явно ненашего вида. Оказался из Штатов, наш ровесник по имени Майк. По тем временам такой гость был даже не инопланетянином, а пришельцем с того света. Свое появление в советском Ленинграде Мистер-Твистер-внук объяснил тем, что у него такая болезнь — мучительный насморк, который появляется в период цветения, и тогда надо менять климат. Вот родители и увозят его на север — в Канаду или в Ленинград. Болезнь называется allergy (написал он мне на листке).
Так я сам себе поставил диагноз, когда про аллергию у нас в стране еще никто не подозревал. Сообразил, почему не было насморка до того (мы ведь вплоть до Соловков тоже шли все время на север), перестал капать в нос бессмысленные капли, а вернувшись домой, велел родителям срочно отправить меня в Канаду (шутка).
Перед возвращением в Москву мы решили проесть последние деньги в знаменитом «Севере», самой вкусной кондитерской на Невском. Все деньги с удовольствием проели, но опоздали на поезд. Вернее, кто-то добрался, что-то из вещей привезли, но большинство застряло по дороге.
На перроне я увидел Густава. Он прогуливался вдоль состава как по мхатовской сцене — в элегантном белом костюме и белой шляпе. Мы с ребятами побежали вперед в безнадежной попытке задержать поезд до прихода опоздавших. Перед отправлением Гусь сказал мне: «Твой рюкзак здесь? Так садись, поехали». И уехал.
Ночевали мы на вокзале, расстелив на полу свои спальники. Перед тем на Невском
Увидев мою грозную маму на вокзале в Москве, Густав удивился и осторожно сказал:
— А ваш Женя не приехал, он остался с опоздавшими.
— Я знаю, — величественно ответила мама (на последние не проеденные в «Севере» копейки я все же дозвонился из автомата на вокзале), — но здесь должен быть его рюкзак!
Она забрала мой тяжелый грязный мешок и гордо удалилась. Маме тоже была не чужда стилистика Художественного театра.
На следующий день мы не без приключений добрались до Москвы в грязном пустом (запасном, наверное?) вагоне. Но все же добрались.
Весь поход мы с Шугаровым на две допотопные кинокамеры снимали узкопленочное кино. Я изобретал самые изысканные ракурсы — каждую новую церковь хотелось показать иначе, по-своему. Когда в Москве наконец смонтировали и показали фильм, меня, как и любого подлинного творца, ждало горькое разочарование. Зал проигнорировал все мои ракурсы, зато любое самое случайное мелькание в кадре любой из наших походных рож вызывало бурный восторг.
Подружившись после Северного похода с бэшниками, мы осенью собрались снова выйти вместе на природу, в подмосковные леса. Однако некая бдительная общественница засекла, как две Кати (одна — Франк, вторая — подружка) у ворот школы запихивают в рюкзак бутылку водки, и тут же сдала их директору. Поднялся большой шум, совместный поход-пикник отменили. Мозганов невозмутимо изъял из рюкзаков оставшийся криминал (половину все же удалось незаметно вынести), после чего мы вышли на близлежащую природу уже без учителей и распили спасенную часть на склонах Воробьевых гор. Солидную трофейную контрибуцию (как выяснилось много позже) наши учителя оприходовали самостоятельно.
А Катю-вторую мы с Наташей встретили недавно на ужине в небедном православном доме. Катя теперь иконы пишет.
Невольник чести
К середине десятого класса на уроках литературы мне стало скучно. Феликс со всей своей дотошностью пытался выудить худо-бедно-нравственные коллизии из обязательной программы советской литературы, а я уже не мог все это даже читать.
Во многом, кстати, благодаря именно Феликсу. После «Войны и мира» всерьез говорить о Фадееве? о горьковской «Матери»? Прости господи, о «Любови Яровой»? До поры до времени удавалось успешно выкручиваться. Но это уже были уроки не литературы, а чего-то совсем другого.
Феликс обычно выбирал в классе жертву, к которой постоянно обращался с вопросами. Отвечать нужно было, ссылаясь на текст. На уроке по фадеевскому «Разгрому» перст судьбы указал на меня, успевшего на перемене узнать только про бедного корейца, у которого красные партизаны с голодухи отняли последнюю свинью.
На первый вопрос я кое-как ответил, ловко связав сцену со свиньей с заданным вопросом. Козырной корейской свиньей удалось отбить и второй вопрос. Ответ на все последующие вопросы я начинал уже прямо, без обиняков: «Вспомним хотя бы сцену со свиньей». Терять было нечего.