Дикие пчелы
Шрифт:
– Уж ты-то научилась, немало горя хлебнула от Алешки.
– А чего вопеть на всю улицу? Иди и помалкивай, нос свой не суй, могут дверью защемить…
– Я ить не девка, Устин, а баба. Знаю что и почем. Я тоже не без гордыни. Никому навяливать себя не буду. Любила Федора Козина, хоть и осталась болячка под сердцем. Чтобы второго полюбить, надо заживить ту болячку. Ты мне люб, как брат, потому как у меня брата не было, люб как спаситель. Все вы трое любы. Вместе стонали, вместе болью исходили.
Солнце вырвалось из-за туч, плеснуло на плечи Устина сноп лучей и снова ушло за тучку.
– У вас же свою судьбу испытывать не буду. Страшен был Безродный, страшен… Шепнула мне баба Уляша, что будто ваши расстреляли Тарабанова, он стрелял в меня. Варначил, как и Безродный.
– Ты об этом молчи. Это страшная тайна, кто ее выдаст – смерть. Здесь ни отец сына, ни муж жену не пощадят, – остановил Груню Устин.
– Буду молчать, потому что убили бандита. Праведно убили.
– У нас могут убить и неправедно. С нами еще вошкаются, мол, молоды, задиристы, а будь кто другой на нашем месте, давно бы уханькали. Ну я пошел. Буду собираться. Если что, то шли весточку о себе. Не забывай нас.
Устин круто повернулся, чуть не сбил с ног бабу Уляшу.
– Ты куда, пострел?
– Домой. До встречи, баба Уляша. Кабашка тебе привезу.
– Чего это он убежал?
– А чего ему рассиживаться-то? Поговорили, и хватит. Добрющий он, тянется ко мне, а в душе соринка, которая не дает хорошо осмотреться. Да и сгубить его можно, ежли начать миловать и ласкать. Мы ведь, бабы, лаской черта можем за море увести, а не то что парня.
– То так, хоша я ласки не видала за свой век. Но другое повидала, как многих поломала любовь и нелюбовь. Наши ведь любви не признают, могут оженить красавца на горбунье аль хромого на красавице. Один в радости и гордости пребывает, мол, вота какая у меня красавица, а она стоном исходит, ежли по молодости на себя руки не наложит, так и будет маяться. Устин малек, откель ему понять, что ежли баба хватила горького до слез, то нет и не будет лучшей бабы во всей жизни, ежли ей солнышко подсветит, милый приласкает. Не жисть, а малина.
– Не трогай Устина. Пусть его судьба рассудит, хоть и судья она порой жестокая.
Перед выходом Устина на охоту баба Уляша встретила его, отвела в сторонку, тихо заговорила:
– Кланяется она тебе. Ликом стала черна. Страшная у нее доля. Забежал бы, приголубил?
– Не надо, баба Уляша. Я тоже стал душой черен, но не судьба. А потом наши ее просто-напросто могут убрать, если прознают что-то. Пусть живет. Может, где-то и пересекутся наши тропки.
– Ты прав, с нашей братией не шутят. Тебе наречена Саломка. Знать, быть тому!
– Может, быть тому, Саломка в том не виновата. Осенью женить нас будут, сразу всех трех. Отбегали побратимы, – горько усмехнулся Устин, поправил седло, крикнул: – Трогай, Петьша! Будя воду в ступе толочь!
– Что передать Груше-то?
– Передай, что люба как посестрима, что пусть уезжает отсюда. Может запутаться в наших тенетах и погибнуть.
– Ты стал злым, Устин! Я хочу ее перекрестить в нашу веру.
– Еще одной вдовой будет больше в деревне, а дед Сонин будет крадучись туда бегать. Нет, не вздумай, не толкай Грушу головой в наши тенета. Нет! – закричал Устин.
– Ты злюка! Ты становишься таким же, как твой отец, – замахала руками на Устина баба Уляша.
– Кланяйся в ноги Груше, упроси уехать.
– Я с ней поеду.
– Тогда еще лучше, хоть весть подашь где и как. Поехали!
Не понять бабу Уляшу, неужели она хотела женить Устина на Груне? А может быть, заметила, что здесь большая любовь, и решила за нее бороться? Груне сказала другое:
– Велел ждать, не скучать.
Груня усмехнулась, ответила:
– Оставь, мама Уляша, я те не девка, пустое все это. Буду собираться и тоже трогать.
– Я поеду с тобой. Но чуток подождем. Холодно. Успеем.
– Мама Уляша, как я рада, господи, мама Уляша, поехали! – Груня начала кружить бабу Уляшу, целовать, обнимать. – Вдвоем не пропадем. Но отпустят ли тебя ваши?
– Отпустят. Баба Уляша уже свое отжила. А чуть чо, так я их не спрошу, у нас с тобой две винтовки, отстреляемся.
Снова, как несколько лет назад, над постаревшей зимовьюшкой курился барашковый дымок, метался на ветру. И снова они вчетвером. Пришел Арсе на охоту. Зимой Федор Силов не ищет камни, значит, Арсе свободен. Свободен он и в другом смысле – не тревожат его больше старообрядцы. Да и за что тревожить? Побратимы принесли весть, что убит Тарабанов, что сгинул другой бандит – Безродный. На это Арсе сказал:
– Хорошо, земля стала чистой.
Устин возразил:
– Далеко до того, чтобы стать ей чистой.
Арсе рассказал, что они в этом году нашли много рудных точек. Ванин хорошо заплатил за работу. Арсе стал как купец.
– Но зачем Арсе быть купцом? Арсе все деньги отдал бедным.
– Доброхоты сейчас опасны, – усмехнулся Устин.
– Только дурак может так подумать. Умный – нет.
– Ты прав, Арсе, именно миром-то и правят дураки, умные горбы гнут. Рачкин – власть, а он трус и дурак. Отец тоже умом трекнулся, возомнил себя царем.
– Когда в руках власть, нужна ли голова? – буркнул Петр.
– То так, царь может быть и дураком, за него другие додумают.
Снова вместе в том же зимовье, но все же что-то изменилось. Нет, не что-то, а кто-то. Устин. Он часами мог молчать, о чем-то тяжко думать. Побратимы знали, о чем думает Устин, но молчали.
Шли дни, которые складывались в недели, а недели в месяцы, охотники удачно промышляли соболей, колонков. Но Устин становился отчужденным и даже злым. Первым сорвался Журавушка: