Дипломатия
Шрифт:
Рузвельтовский план «четырех полицейских», которые должны были бы гарантировать глобальный мир, представлял собой компромисс между традиционным черчиллевским подходом с точки зрения равновесия сил и безграничным вильсонианством советников Рузвельта, как афористично выразился государственный секретарь Корделл Хэлл. Рузвельт был преисполнен решимости избежать в будущем недостатков Лиги наций и системы, установленной по окончании первой мировой войны. Он хотел какой-нибудь формы коллективной безопасности, однако знал из опыта 20-х годов, что коллективная безопасность требует наличия тех, кто будет ее обеспечивать при помощи силы, и именно такая роль отводилась «четырем полицейским».
Рузвельтовская концепция «четырех полицейских» напоминала Священный союз Меттерниха, хотя американских либералов охватил бы ужас, уясни они это. Обе системы
Рузвельт не продумал, что может случиться, если один из потенциальных полицейских откажется играть предназначенную для него роль — особенно если этим полицейским окажется Советский Союз. Ибо в таком случае надо будет восстанавливать столь презираемое равновесие сил. И чем более методично будут выбрасываться за борт элементы традиционного равновесия, тем более геркулесовым станет труд по созданию нового.
Обыщи Рузвельт весь мир, он не нашел бы собеседника, столь разительно отличавшегося от него, как Сталин. В то время как Рузвельт желал воплотить в жизнь вильсонианскую концепцию международной гармонии, идеи Сталина касательно ведения внешней политики строго соответствовали принципам «Realpolitik» Старого Света. Когда один американский генерал на Потсдамской конференции, желая польстить Сталину, заметил, как радостно ему было видеть русские войска в Берлине, тот едко ответил: «Царь Александр I дощёл и до Парижа».
Сталин определял потребности обеспечения мира точно так же, как это делали русские государственные деятели на протяжении столетий, — в виде широчайшего пояса безопасности по всей обширной периферии Советского Союза. Он приветствовал настоятельное требование Рузвельта о безоговорочной капитуляции их общих противников, ибо оно устраняло державы «оси» как фактор мирного урегулирования и предотвращало появление германского подобия Талейрана на мирной конференции.
Идеология подкрепляла традицию. Как коммунист, Сталин отказывался видеть разницу между демократическими и фашистскими странами ,хотя он, без сомнения, считал демократии менее безжалостными и, возможно, мене стойкими. Сталин не обладал концептуальным мышлением, которое бы могло позволить ему отдавать территорию в обмен на добрую волю или жертвовать «объективной» реальностью ради требований момента. Поэтому он должен был запросить у своих демократических союзников тех же уступок, которые он просил у Гитлера год назад. Сотрудничество с Гитлером не сделало для него более симпатичным нацизм, точно так же, как последующий альянс с демократическими странами не заставил его оценить достоинства институтов свободного мира. Он брал от каждого временного партнера то, что возможно, при помощи дипломатии, а то, что ему свободно не давали, — при помощи силы, пока это не влекло за собой риск войны. Его путеводной звездой оставались советские национальные интересы, преломлявшиеся через призму коммунистической идеологии. Перефразируя Пальмерстона, можно сказать, что у него не было друзей, только интересы.
Сталин проявил готовность обсуждать послевоенные цели и задачи именно тогда, когда его военное положение было наиболее трудным. Нож в буквальном смысле был приставлен к его горлу, и вот тогда он попытался заняться этими вопросами в декабре 1941 года во время визита в Москву министра иностранных дел Антони Идена, а затем в мае 1942 года, когда направил Молотова в Лондон, а потом — в Вашингтон. Его усилия, однако, были сведены на нет, поскольку Рузвельт категорически возражал против какого бы то ни было детального обсуждения задач мирного времени. После Сталинградской битвы Сталин не сомневался уже, что, когда окончится война, Советский Союз будет обладать подавляющим большинством спорных территорий. Все менее и менее полагаясь на переговоры,
Черчилль предпочел бы вступить в переговоры со Сталиным относительно послевоенного европейского порядка прежде, чем Сталин окажется в состоянии требовать приз. В конце концов, экспансионистские союзники не раз встречались на протяжении английской истории и с ними удавалось справляться. Если бы Великобритания была более могущественной, Черчилль, безусловно, вырвал бы практические уступки у Сталина, когда он все еще нуждался в помощи, точно так же, как Кэслри получил от своих союзников гарантии свободы Нидерландов еще до окончания наполеоновских войн.
Черчилль участвовал в войне дольше, чем любой из его партнеров. В течение года после падения Франции в июне 1940 года Великобритания в одиночку противостояла Гитлеру, и тогда ей некогда было думать о послевоенных задачах. Выживание поглощало всю ее энергию, а исход войны был весьма неопределенным. Даже при наличии массированной американской материальной помощи Великобритания не могла надеяться на победу. Если бы Америка и Советский Союз не вступили в войну тогда, когда это произошло, Великобритания в конце концов вынуждена была бы согласиться на компромисс или потерпеть поражение.
Нападение Германии на Советский Союз 22 июня 1941 года, японское нападение на Пирл-Харбор 7 декабря 1941 года и бездумное объявление Гитлером войны Соединенным Штатам гарантировало Великобритании уже через несколько дней после этого пребывание в стане победителей независимо от того, сколь долгой и трудной окажется война. Только начиная с этого момента Черчилль мог реалистично обдумывать цели войны. Он должен был это делать в ситуации, беспрецедентной для Великобритании. По мере развертывания военных действий становилось все более и более очевидным, что традиционная цель Великобритании, заключавшаяся в поддержании равновесия сил в Европе, становилась недосягаемой и что после того, как Германии будет навязана безоговорочная капитуляция, Советский Союз станет господствующей державой на континенте, особенно если Соединенные Штаты выведут свои войска.
Военная дипломатия Черчилля, таким образом, сводилась к маневрированию между двумя бегемотами, угрожавшими положению Великобритании, хотя и с разных сторон. Приверженность Рузвельта праву на самоопределение во всемирном масштабе являлась вызовом Британской империи; попытка Сталина выдвинуть Советский Союз в центр Европы угрожала подрывом британской безопасности.
Оказавшись в ловушке между вильсонианским идеализмом и русским экспансионизмом, Черчилль сделал максимум возможного, находясь в положении относительной слабости, чтобы утвердить традиционную политику своей страны: то есть если мир не должен достаться самому сильному и безжалостному, то урегулирование должно основываться на каком-то подобии равновесия. Он также ясно отдавал себе отчет в том, что к концу войны Великобритания уже будет не в состоянии самостоятельно защищать жизненно важные для себя интересы и тем более командовать соблюдением равновесия сил. Каким бы самоуверенным Черчилль ни выглядел внешне, он знал, причем лучше, чем его американские друзья которые все еще верили, что Великобритания самостоятельно сможет обеспечивать европейское равновесие, что роль, которую его нация сыграет в военное время, будет последней в качестве истинно независимой державы глобального масштаба. Для Черчилля, таким образом, не было более важного аспекта дипломатических отношений между союзниками, чем упрочение уз дружбы с Америкой до такой степени, чтобы Великобритании не пришлось в одиночестве очутиться в послевоенном мире. Вот почему в итоге он отдавал предпочтение американским интересам, хотя ему часто удавалось убедить американского партнера, что стратегические интересы Вашингтона весьма близки интересам Лондона.
Это оказалось грандиозной задачей. Ибо Рузвельт и его окружение с глубочайшим подозрением относились к британским мотивам, особенно к возможности со стороны Черчилля продвигать на первый план британские национальные и имперские интересы и стремиться скорее к установлению равновесия сил, а не к совместному созданию нового мирового порядка.
Многие другие страны восприняли бы британскую защиту национальных интересов, как нечто совершенно естественное. Однако для американских лидеров это было врожденным недостатком британского характера. На частном обеде вскоре после нападения на Пирл-Харбор Рузвельт высказал это следующим образом: