Диво
Шрифт:
– А сами теперь поклоняетесь греческому богу, - сказал Сивоок.
– Не все, - хитро прищурил глаз дровосек.
– Когда князь велел повергнуть всех наших кумиров, изрубить их и сжечь, а Перуна привязать к конскому хвосту и волочь вниз к ручью, а потом бросить в Днепр, то кто и рубил да жег, кто и волочил Перуна да бросал его в Днепр, а много люду стояло и плакало, и бежали вдоль Днепра и кричали: "Выплывай! Выдубай!" А когда крестился князь и бояре, а потом окрестил князь двенадцать своих сыновей, то и киевляне окрестились, потому что думали так: если бы это было что-то недоброе, то князь и бояре не приняли бы. А князь принял крест, когда пошел на греческий город Корсунь. Богатый вельми
Дровосек оглянулся, наклонился к хлопцам, перешел на шепот:
– Стар теперь стал и ослабел... Велит церкви ставить... Да камень добывать твердый, как алмаз, чтобы искру давал, как агат...
– Краса великая, - сказал Сивоок, вздыхая.
– Но нудный бог вельми, - поморщился дровосек и отхлебнул из своего ковша.
– Даже не верится, что такая красота, - повторил свое Сивоок.
– А копченка у тебя вкусная, - чавкая замасленными губами, произнес Лучук, - никогда еще не пробовал такой.
– Это дед Киптилый. Для князя коптит на моих травах и моем хворосте. А не празднует дед княжеского бога тоже. Нужно есть и пить, - вот тогда бог. А тут одно пение да лепота. Нудно.
– Вот так и мне!
– воскликнул Лучук.
– А ему, - он ткнул рукой, в которой держал обглодок копченки, в Сивоока, - ему лепота нужна. Он из пущи цветок носил. Чуть не пропал из-за этого цветка.
– А кто медведя убил?
– исподлобья взглянул на него Сивоок.
– Ну, ты, но ведь цветок...
– А кто второго медведя убил?
– снова спросил Сивоок.
– Если бы я встретил, то и я убил бы. Прямо в глаз медведю могу попасть! Меха кто добывал? Вот возьму и подарю нашему другу бобровую шкуру.
Он полез в свой мех, долго перебирал там пальцами, выметнул темно-бурый, с седым отливом мех, встряхнул им на солнце, подал дровосеку:
– На!
Сивоок, чтобы не отстать от товарища, тоже бросил два дорогих меха.
– Бочонок меду!
– закричал дровосек.
– Не умерли наши боги! Бочонок меду на всех!
Сбежались все, кто еще держался на ногах, кто еще не утратил способности слышать и понимать. Но дровосек растолкал всех, гордо вышел в центр круга и торжественно объявил:
– На спор! Кто хочет, становись туда. Кто сникнет после третьего ковша, бит будет всеми - лучше не берись. Ну-ка, взяли!
Вперед протолкалось сразу несколько верзил, потом к ним присоединился косолапый человечишка,
– Дай-ка промочить в горле!
А когда тот налил ему огромный серебряный ковш и подал, пузатый вылакал мед тремя мощными глотками, ощетинился на медовара:
– Не знаешь разве, что одним не промачивают!
Успокоился только после того, как осушил три ковша, повернулся к своим противникам, окинул их недоверчивым взглядом:
– Сидя или стоя?
– спросил.
Дровосек подскочил ему под руку, гордо выпятил грудь:
– Как я захочу!
– Пить научись, хотеть всяк болван может!
– небрежно отстранил его пузатый и распорядился: - Сидя! Потому как стоячий чует невыдержку и либо бросает пить, либо и вовсе удирает. А уж ежели сидит, так не поднимется. Начали! А то холодно. Не греет этот мед. Разве нет лучшего на торгу?
– А отведай этого, твоя достойность, - поднес ему медовар новый ковш.
– Разве что отведать, - надул пузатый толстые щеки, между которыми плавали где-то в глубине голубые лужицы глаз, - ибо сколько лет на белом свете прожил, но еще нигде ничего и не выпил, все только лишь отведывал да пробовал.
Этот хвастун чем-то напоминал Сивооку его недавнего недруга Ситника, с той лишь разницей, что был, пожалуй, крупнее да толще, и не лоснилось потом его лицо, да голос был не сладковато-украдчивый, как настоянный мед, а грозный, жирно-презрительный, забиячливый.
– Кто это?
– украдкой спросил он дровосека.
– Купец наш Какора, - гордо ответил тот, - среди иностранных гостей, может, один наш, зато вон какой! Ходит и в чехи, и в угры, и в самый Царьград! Не боится ничего на свете! А уж пьет!
Купец осушил ковш, крякнул, вытер усы, швырнул медовару огромный кожаный кошелек.
– Закупаю весь мед, потому как вкусный вельми и хмельной. Наливай всем, да начнем!
Медовар наполнил ковш, принялся подавать, начиная с купца; все мигом присасывались к питью, только один пучеглазый, губатый мужик в засаленном корзне, подпоясанный обрывком, сморщившись, держал ковш в одной руке и не пил.
– Почему не пьешь?
– переводя дыхание после меда, гаркнул купец.
– А я не привык хлебать по-собачьи, - сильнейшим басом рявкнул тот в ответ, - мне уж ежели пить, так чтоб круглоточная чаша деревянная да чтобы в ней кулаком свободно провернуть можно было. Вот это по мне!
– Имеешь чашу?
– спросил купец медовара.
У того, видно, было даже птичье молоко. Он мигом достал из будки почерневшую от долгого употребления деревянную круглую чашу, в которой, казалось пучеглазому, поместился бы не только кулак, но и целая голова, нацедил меду, подал привередливому выпивохе.
Тот схватил чашу обеими руками, приник к ней, как вол к луже, а пить изловчался странным образом, так, что чаша закрывала его лицо, глаза же словно бы разбежались в разные стороны и вытаращенно сверкали из-за деревянного дна - и получалось: морда из черного старого дерева, а на ней живые буркала!
Пока деревянномордый доглатывал свою порцию, медовар поднес остальным еще по ковшу, и все было выпито быстро и лихо, отличались пьяницы друг от друга лишь внешне, лишь одеждой, да еще тем, как вели себя после осушения ковша. Один хукал сложенными трубочкой губами вверх к небу, другой кончиками пальцев разбирал по волоску намокшие в меду усы, третий похлопывал себя по животу, косолапый человечишка с реденькими волосиками на голове (странная измятая шапочка свалилась у него от первого чрезмерного наклона головы) слюняво разевал рот и полными слез глазами смотрел на медовара, словно бы раздумывая; подаст ли тот еще, поднесет ли снова?