Дневник библиотекаря Хильдегарт
Шрифт:
— Что? – со старательным сочувствием спрашиваю я. – Кто-нибудь книгу не сдал?
— Вон он, идёт, - цедит дежурная, пробуя пальцем левый клык. – Торопится, гад. Только поздно он заторопился-то… раньше надо было думать. А теперь – уж что ж… торопись, не торопись…Ну, ладно… А ты уходи. Тебе не надо смотреть на то, что сейчас будет.
Я знаю, что сейчас будет, и потому не заставляю себя упрашивать. Этажом ниже, привалившись щекой к каталожному ящику, спит тревожным сном бледный молодой человек.
— Э… сударь, - говорю я, трогая его за плечо.
— На вашем месте, - строго говорит он, не открывая глаз, - я бы отказался от этой концепции.
— Я откажусь, хотя мне это будет и нелегко, - отвечаю я.
– Но не сегодня. Сегодня уже поздно. Надо идти домой. Вы слышите меня? До-мой.
—
— Вы в хорошем месте, - успокаиваю его я. – Но оно уже закрывается.
— Да, всё хорошее рано или поздно закрывается, - вздыхает молодой человек. – А почему вы, вообще, пускаете пьяных в библиотеку? А если я тут того… буянить начну, и вообще?..
— Вы? Никогда в жизни, - убеждаю его я. – Сейчас вы тихонечко встанете и осторо-ожно, осторожно… спуститесь по лестнице. И пойдёте домой.
— А он почему не идёт? – капризно говорит молодой человек, указывая в тёмный дверной проём. Сквозь проём видно, как возле другого каталожного ящика стоит другой молодой человек и в полнейшей, кромешнейшей темноте ищет материалы о творчестве Фолкнера. Я вспоминаю несколько подходящих к случаю выражений из «Энциклопедии русской трёхэтажной брани» Плуцера-Сарно, но из осторожности не решаюсь пробовать их на язык – тем более, что не знаю, как правильно делать ударения в некоторых словах.
На лестнице между этажами маячит ещё одна тёмная фигура.
— Оксана! – кричу я, перегнувшись через перила. – Погоди, не запирай! Тут ещё один человек!
— Я не целовек, - нежным, извиняющимся голоском говорит фигура. – Я оттуда! Оттуда! – И тычет пальцем вверх, сконфуженно хихикая.
— Откуда? – слабеющим голосом спрашиваю я, сползая спиной по стенке на пол.
— Оттуда! – повторяет фигура и всё тычет и тычет в небо указательным пальцем. – Я не целовек. Я саталудник. Цетвёлтый этас.
— Сотрудник Японского центра? – переводя дух, уточняю я.
— Да, да!
– радуется фигура. – Саталудник. Не целовек.
— Оксана! – кричу я, перевешиваясь через перила. – Можешь закрывать! Людей в здании нет!
2007/04/07 Пасхальное
Соседская старушка, год назад привезённая сыном из деревни в Москву, на постоянное жительство. Встаёт в шесть утра, пьёт чай из блюдечка, обмакивая туда баранки, с опасливым уважением гладит стиральную машину по боку и покрывает её салфеткой с вышитыми васильками. На Пасху печёт стройные и ровные, как ангельское воинство, куличи, пахнущие горячим изюмом и почему-то мёдом, и делает толстых масляных агнцев, которых потом из умиления никто не решается съесть. Я была уверена, что Пасха для неё, как и для прочих бабушек её сорта, и есть эти куличи, агнцы и крашеные яйца. Но оказалось, что она, как и прочие бабушки её сорта, вовсе не так проста.
— У нас в деревне батюшка был молодой совсем… Хороший батюшка, непьющий, старательный. На Пасху, бывало, до-олго служит… уж ты стоишь, стоишь со свечой, ждёшь, ждёшь, пока полночь… уж и ноги болят, и спина ломит. И вот он – как выскочит из царских врат, как гаркнет, бывало: «Христос воскресе!» Кто ближе к алтарю стоит, того так назад и отбрасывает. Аж прямо хотелось подойти потом, после службы, и сказать: батюшко, что ж ты так орёшь-то, как будто уж вот и конец света? Христос воскресе – это ить радость-то ж какая! А ты кричишь, прости Господи, как будто, мол, Христос воскресе, братие, бегите, спасайтесь, кто может! Разве ж так надо? Но ни разу не подошла, нет. Скажет: иди отсюда, старая, учить ещё меня будешь. А правда: кто я такая, чтоб учить?
— Пасха – значит, радость для вас?
— А то не радость? Конечно, радость! И радостно, и боязно… а чего боязно – и сама не знаю. Мне раза два, а то три сон один и тот же снился. Как будто стою я в церкви, народу столько, что прямо ужасть, свечи горят, куличами пахнет. И вот батюшка выходит к народу, а сам такой грустный – ну, такой грустный!... И говорит: дорогие-милые прихожане, а Христос-то и не воскрес! Ох ты, Господи! Я, как слышу это, у меня прямо сердце так и обрывается, и я прям уж и не знаю, что и делать. Оборачиваюсь – а народу-то и нету-ти. Никого нету, ни души. И церкви нету. Ничего, брат ты мой, нету. А есть одна только
—…. А чудеса на Пасху часто случаются, я от многих людей слыхала. Да что от людей! Со мной вот тоже было один раз. Перед войной это было. Я тогда только-только замуж вышла. Молодая была, совсем девчонка, можно сказать. Свекровь у меня была строгая да богомольная. А у нас-то в семье как было? Не партейные, конечно, но и не особо чтобы верующие… и куличей мы на Пасху не пекли, не было у нас такого заведено. Я и не умела их печь, и не знала даже, как подступиться… И вот приходит Великий Четверг. Надо куличи печь. А свекровь руку обварила, не может. Значит, надо печь мне. Ну, она мне всё рассказала, как и что, помогла, чем могла, а потом спать пошла. А я одна осталась с этими куличами. Намаялась я с ними – по сю пору страшно вспомнить. Ночь ведь не спала! Поставила в печку… вынимаю – бат-тюшки! Всё чёрные, кривобокие, страшенные такие, что без слёз не взглянешь. Села я над ними и плачу. Думаю – что ж я наделала, праздник испортила, свекровь меня теперь начисто прибьёт! А свекровь моя, Вера Григорьевна, царствие ей небесное, утром вышла на кухню, поглядела на мои куличи, села рядом со мной да давай меня по голове гладить да уговаривать. Не плачь, говорит, девонька, всё съедим за милую душу! Разве ж в куличах главное красота? Главное, чтобы со старанием были сделаны да с верой, да с молитвой. А мы их в церковь отнесём, святить… поставим на лавочку посреди протчих, а Христос-то посмотрит-посмотрит на них сверху, с небес, да и скажет Божьей матери: Матушка, принеси мне вон того куличика. И на твой покажет. Божья Матерь Ему принесёт твоего куличика на тарелке, Он попробует и скажет: никогда таких вкусных куличей не пробовал! И все Апостолы тоже возьмут по кусочку и скажут: какая вкуснота!.. Ох ты, Господи! Я-то думала, она меня, Вера Григорьевна-то, со свету сживёт за эти куличи страшенные, а она – вона как! И вот, сколько жить буду, до смерти этого ей не забуду.
— А что куличи-то? Что вы с ними сделали? Правда съели или пришлось выбросить?
— Как так – выбросить? Нешто можно свячёную пищу выбрасывать? Конечно, съели! Ещё как съели… с маслицем, с яичками, да под водочку, да под малиновую настоечку – за милую душу уплели!
2007/04/10
ЛЮДИ, ДОРОГИЕ МОИ! Я НИКАК НЕ ОЖИДАЛА, ЧТО ПРЕДЫДУЩАЯ, И ВПРЯМЬ ВДРЫЗГ ПРОСТЕНЬКАЯ ИСТОРИЯ, ВЫЗОВЕТ ТАКОЙ ОТКЛИК!
НЕ МОГУ СЕЙЧАС ОТВЕТИТЬ ЛИЧНО КАЖДОМУ, ПОЭТОМУ ОТВЕЧАЮ ВСЕМ СРАЗУ: СПАСИБО ВАМ БОЛЬШОЕ - И С ПРАЗДНИКОМ! Я ТОЖЕ ВАС ВСЕХ УЖАСНО ЛЮБЛЮ! :)
2007/04/11
Двери задрожали – кто там?
– смерть
вошла миниатюрная крошка с косой как спичка
удивление. Глаза на лоб
а она
— я за канарейкой
_________
Ян Твардовский
***
На Страстной неделе за моей Песчаной Мышью тоже пришла маленькая, с косою, как спичка, смерть. Она пришла через два года после того, как Моей Мыши, по всем энциклопедиям, уже полагалось скончаться. Она была так спокойна и деликатна, что дала Моей Мыши время на то, чтобы проснуться, умыться, привести себя в порядок, пообедать и проверить недельные запасы, спрятанные между дном и поддоном клетки. И только потом забрала её с собой. Они ушли, а недельные запасы остались. На следующее утро я вытряхивала эти запасы на крыльцо голубям; они клевали, торопясь, давясь, радостно бормоча и шугая толкущихся неподалёку воробьёв, а на мостовой посреди рассыпанного корма сновали яркие солнечные мышки. И небо было синим и таким холодным, что невозможно было дотронуться до него, не вскрикнув и тотчас не отдёрнув руки.