Дневник сельского священника
Шрифт:
Я должен был бы удержать его, расспросить, но не мог. Не мог оторвать глаз от его бедного силуэта на дороге. Он, впрочем, мало-помалу выпрямился и, проходя мимо дома Дега, приподнял свою каскетку с отчаянной лихостью. Двадцатью шагами дальше он, должен быть, принялся насвистывать одну из своих излюбленных песенок, ужасных, чувствительных песенок, тексты которых он тщательно переписывает в тетрадочку.
Я вернулся к себе в комнату совершенно без сил - невероятно усталый. Не понимаю, что произошло. Внешне застенчивый, Сюльпис на самом деле скорее нагл. К тому же за словом в карман не лезет и этим злоупотребляет. Я поражен, что он даже не попытался оправдаться - задача в его глазах нетрудная, поскольку он, вне всякого сомнения, не слишком высоко ставит мое знание жизни и способность судить о людях. Да и как мог он догадаться? Я, кажется, и словом не обмолвился, в моем взгляде, безусловно, не было ни презрения, ни гнева... Вернется ли он?
Я прилег на кровать, чтобы немного прийти в себя, и тут что-то вдруг словно оборвалось во мне, в моей груди, меня стало трясти, и сейчас,
Нет, я не потерял веры! Да и само это выражение "потерять веру", точно она кошелек или связка ключей, всегда мне казалось глуповатым. Оно, должно быть, почерпнуто из лексикона добропорядочного буржуазного благочестия, унаследованного от унылых священнослужителей XVIII века, которые отличались нестерпимой болтливостью.
Веры не теряют, она просто перестает наполнять жизнь. Именно поэтому старые духовники не ошибаются в своем скептическом отношении к такого рода интеллектуальным сомнениям, куда более редким, без сомнения, чем это утверждают. Но когда образованный человек мало-помалу, незаметно для себя самого, загоняет свою веру в дальний закоулок мозга, где он может найти ее только усилием мысли, памяти, это уже не вера. Даже если он сохраняет нежность к тому, чего уже нет, но что могло бы быть, невозможно называть верой этот абстрактный символ, не больше похожий на веру, если воспользоваться знаменитым сравнением, чем созвездие Лебедя на лебедя.
Я не потерял веры. Жестокость испытания, его необъяснимая, ошеломительная внезапность могли, конечно, потрясти мой рассудок, мои нервы, иссушить вдруг во мне - возможно, и навсегда, как знать?
– дар молитвы, переполнив меня угрюмой покорностью, еще более ужасной, чем великие порывы отчаяния, его безмерные падения, - моя вера неколебима, я это чувствую. Но мне не удается ее настичь. Я не нахожу ее ни в моей бедной голове, неспособной правильно связать двух мыслей и непрестанно перебирающей почти бредовые образы, ни в моем сердце, ни даже в моей совести. Иногда мне чудится, что она укрылась, что она продолжает существовать там, где мне, конечно уж, не пришло бы на ум ее искать, - в моей плоти, в моей жалкой плоти, в моей крови и плоти, в моей бренной, но принявшей крещенье плоти. Мне хотелось бы найти слова, чтобы выразить эту мысль возможно проще, возможно непосредственней. Я не потерял веры, потому что Господь в неизреченной своей милости уберег меня от порока. Да, я знаю, такого рода доказательство насмешило бы философов! Разумеется, какому бы безудержному распутству ни предавался человек в здравом уме, это не может замутить его рассудок до такой степени, чтобы он усомнился, скажем, в правильности некоторых аксиом геометрии. Для этого нужно впасть в безумие. Но что, в конце концов, известно нам о безумии? Что известно нам о похоти? Что известно нам о их скрытой взаимосвязи? Похоть - таинственная рана в лоне рода человеческого. Мало сказать - в лоне! В самом роднике жизни. Смешивать похоть, владеющую человеком, с желанием, сближающим мужчину и женщину, все равно что называть одним именем опухоль и орган, который она пожирает и форму которого она подчас ужасающе воспроизводит при своем уродливом разрастании. Человечество изо всех сил старается прикрыть эту постыдную рану, используя пленительность искусства. Можно подумать, что оно в каждом новом своем поколении страшится бунта человеческого достоинства, отчаяния отреченья от этого зла существ еще юных, еще им не затронутых... С какой удивительной заботливостью человечество бдит над своими детьми, стараясь заранее смягчить чарующими образами унизительность первого опыта, который почти неотвратимо ставит человека в смешное положение! И когда, несмотря на все эти усилия, раздается безотчетная жалоба юного величия, попранного, оскорбленного бесами, как ловко человечество заглушает этот вопль смешками! Какая умелая дозировка ума и чувства, жалости, нежности, иронии, какая сообщническая бдительность окружает отрочество! Даже старые чайки не так суетятся вокруг птенцов при первом их полете. И если отвращение слишком уж сильно, если драгоценное юное создание, над которым еще бдят ангелы, охвачено тошнотой, если его выворачивает наизнанку, какие заботливые руки протягивают ему золотой таз, вычеканенный художниками, разукрашенный поэтами, меж тем как оркестр наигрывает под сурдинку, заглушая шепотом листвы и лепетом струй икоту гадливости.
Но для меня мир так не раскошеливался... Бедняк уже в двенадцать лет понимает многое. Да и понимать было не обязательно. Я видел. Похоть не понимают, ее видят. Я видел эти лица, остервенелые, внезапно каменевшие в непередаваемой улыбке. Боже мой! Как же люди не замечают, что маска наслаждения, отбросившего ханжеские прикрытия, - это, в сущности, маска тоскливого страха? О, эти алчущие лица, они до сих пор преследуют меня в ночных кошмарах, одну ночь из десяти примерно я вижу во сне эти лица, пронзенные болью! Сидя на корточках позади стойки в распивочной,- я вечно вылезал из темной пристроечки, где, как полагала тетка, я учил в это время уроки, - я смотрел на них, они возникали надо мной в колеблющемся свете слабой лампы, свисавшей на медном проводе, то и дело задеваемом головой какого-нибудь пьяницы, их тени плясали на потолке. Как ни мал я был, я хорошо отличал один хмель от другого, я хочу сказать, что только то, другое, опьянение и внушало мне страх. Достаточно было появиться молодой служанке несчастной хромоногой девушке, серой, как пепел, - и отупелые глаза вдруг приобретали такую пронзительную целеустремленность, что я до сих пор не могу хладнокровно вспомнить об этом... Знаю, скажут - это детские впечатления,
Какой-нибудь философ, в комфортабельном окружении своих книг, естественно, судит об этом по-иному, чем священник, вдобавок священник сельский. Полагаю, немного найдется духовников, которыми не овладевало бы с годами ощущение тягостного однообразия исповедей, своего рода головокружение. И не столько даже от того, что они слышат, сколько от того, о чем догадываются, от того, что скрыто за скупыми словами, всегда одними и теми же, угнетающе скудоумными, если их читаешь, но кишащими, как зловонные могильные черви, когда эти слова тебе нашептывают в тиши и мраке исповедальни. Поэтому-то нас и преследует образ гноящейся раны, из которой сочится самая субстанция жалкого рода человеческого. Какие великие дела мог бы творить мозг человека, не отложи в нем свою личинку эта ядовитая муха.
Нас, священников, обвиняют, нас всегда будут обвинять - это ведь так легко!
– в том, что мы в глубине души питаем завистливую, ханжескую ненависть к мужской силе; однако всякому, хоть немного соприкоснувшемуся с грехом, ясно, что похоть непрерывно угрожает заглушить своими плевелами и плодовитой паразитической мерзостью и мужскую силу, и ум. Неспособная к созиданию, она оскверняет в самом зародыше хрупкий росток человечности; в ней, возможно, сокрыто начало всех изъянов нашего рода, и когда где-нибудь на извилистой тропинке дикого леса, глубины которого нам неведомы, мы сталкиваемся с нею лицом к лицу, когда застигаем ее в неприкрытом виде, такой, какой она вышла из рук искусителя, крик, вырывающийся из нашей утробы, это не просто вопль ужаса, но и проклятье: "Ты, только ты спустила с цепи смерть!"
Ошибка многих священников, скорее ревностных, чем мудрых, в том, что они подозревают людей в недобросовестности: "Вы не веруете, потому что вера стеснительна". Как часто мне доводилось слышать нечто подобное! Не правильнее ли было бы сказать: непорочность заповедана нам не в наказание, она - одно из таинственных, но очевидных, подтвержденных жизненным опытом условий того, данного нам свыше самопознания, познания себя в Боге, которое и есть вера. Порочность не разрушает этого познания, но уничтожает потребность в нем. Человек не верует, потому что утратил жажду веровать. Ты больше не стремишься познать себя. Сокровенная истина, твоя истина, тебя уже не интересует И сколько бы ты ни твердил, что догмы, которые ты еще вчера исповедовал, все еще присутствуют в твоем сознании, но только разум их не приемлет, это дела не меняет! В действительности обладаешь лишь тем, чего жаждешь, ибо для человека не существует абсолютного, тотального обладания. Ты больше не жаждешь себя. Ты больше не жаждешь радости. Любить себя можно только в боге. И ты больше никогда не полюбишь себя, ни в этом мире, ни в том - во веки веков.
(Внизу, на полях этой страницы, можно разобрать многократно перечеркнутые, но все еще доступные прочтению строки: "Я писал это в тоске, в глубоком смятении сердца и чувств. Буря мыслей, образов, слов. Душа нема. Бог нем. Безмолвие".)
Ощущение, что это еще не самое страшное: настоящее искушение - то, которого я жду, - еще на далеких подступах, оно гряде г, медленно надвигаясь на меня, возвещая о себе этими бредовыми стенаниями. И бедная моя душа тоже его ждет. Она нема. Помрачение тела и души.
(Внезапность, ошеломительный характер несчастья, обрушившегося на меня. Дар молитвы покинул меня без всякого предварительного надрыва, сам собой, как падает плод...)
Ужас пришел потом. Я понял, что сосуд разбит, увидев, что руки мои пусты.
Я хорошо знаю, что такого рода испытание не ново. Врач сказал бы мне, без сомнения, что я просто страдаю нервным истощением, что нелепо питаться только хлебом и вином. Но прежде всего: я отнюдь не чувствую себя истощенным, напротив. Мне лучше. Вчера я, можно сказать, почти пообедал: картошка, масло. К тому же я без труда справляюсь со своей работой. Господь ведает, как я подчас жажду побороть себя! Мне кажется, что я вновь обрету мужество. Иногда боли в животе еще возвращаются. Но теперь они застигают меня врасплох - я уже не живу в непрерывном ожидании, как прежде...