Дневник. 1918-1924
Шрифт:
Солнце, легкий ветерок. Все вспоминаю мысль Салазино из «Венецианского купца» о морских бурях, вызываемых в нем даже тогда, когда он дует на горячий суп. Чищу свою коробку красок, чтобы ее отнести для печатания в Акцентр. По дороге к Кесслеру встречаю Жоржа Бруни. У него мигом меняется… нищенский вид, нежели зимой, но все же бодрится. Пишет новую книгу о теории музыки.
В консульстве ведают лишь визой. На визе нет фамилии, написанной правильно, а в русской части они поставили Бенуа I. Как бы не вышло пререканий? Всего боишься. Знакомый Нотгафта юрист, консультант Блуменфельд, дает мне адрес, и на сей раз тон хамовитый (по-европейски). Из Эрмитажа — в Акцентр. Богуславский считает, что никаких печатей не нужно, но все же запечатывает мой пакет! При этом никаких бумаг не дает: «И так хорошо!» Захожу в пароходную компанию. Пароход пойдет не раньше
В Эрмитаже вожусь с устройством последней комнаты отделения XIX века, где будут кроме рисунков в двух ярусах и картины. Новая неприятность. Марк сообщает, что наконец сформирована пресловутая комиссия по переучету присланных на хранение вещей и оный переучет скоро начнется. В комиссию входят: Марк, Нерадовский и др. Ятманов был склонен оставить все в крепостной зависимости от государства (грошовое), соображение взяло верх, а именно: за каждую «сохраненную за годы революции вещь государство с владельца будет взимать по гривеннику золотом», и в общем они уже высчитали — это может дать целых 250 миллионов (то есть 250 рублей прежних денег, стоимость одного месяца нашей прежней квартиры!), очень нужных для самоснабжения музейного фонда. Не будут сниматься с учета лишь вещи музейного первоклассного достоинства, и вот в этих вопросах (при целой сети мелких художественных фискалов) решающий голос предоставляется помянутой комиссии. И такие вещи тоже остаются у владельцев, но за них он ничего не платит. Вот хитренький наш Нотгафт и предпочитает оставить все на учете, дабы ничего не платить. В противном случае ему бы пришлось внести за 400 сдуру переименованных вещей его. Я, главным образом, боюсь впустить в нашу квартиру «сбиров». Среди них могут оказаться идиотски усердствующие, а то и просто пакостники. Как увидят папки, картины, книги! Ай, ай, ай! Марк утешает, что меня, во всяком случае, не тронут. Панически настроенный и пламенеющий искренней дружбой Федя, главным образом, умоляет меня (обнимая и потешно заглядывая в глаза), чтобы я за границей ни с кем бы не разговаривал о Советской России и не дай Бог не отвечал бы в прессе, если (это не подлежит сомнению) будут на меня выливать помои «разные Зиночки [Гиппиус]» и т. п. Я уверяю его, что мне это и в голову не придет.
Дома Паатов с копией группового портрета Греза, бывшего у Белосельских и изображающего маленького Строганова, которому его семья Белосельских указывает как на образец для подражания на бюст барона Сережи Строганова. Стип принял его за оригинал Тренкеса. Самый портрет сгорел, и осталась лишь голова, которая, по словам Эрнста, увезена Белосельскими в Париж, где и продана за бесценок, так как никто не поверил в достоверность Греза. Вообще аукцион всего, что они так хитро отсюда вывезли в 1917 году, дал всего 200, 500 франков. Их Рослены пошли по 5 или 10 000.
Вечером обед у Кесслера в обществе старухи Хвостовой (приятной подруги г-жи Кесслер), Баронен (дама), какого-то приятного женомана, взбухшего доктора, у которого голос удавленника и вся «морда» в шрамах (от студенческих дуэлей), и дочерей консула. Раки, котлета со всем гарниром и «сливочное» (из молока) мороженое. Масса крюшона. Старуха Хвостова — дама в черном, с огромными черными четками вокруг шеи, понравилась Акице. Я же склонен видеть даже в ней шпионку. Уж больно тихоструйно говорит, уж больно почтенна (как ее выпустили и снова впустили? Сын ее служит в банке Татищева в Берлине). Обе дамы приехали только сегодня на «Шлезвиге», которым они не нахвалятся. В течение плавания молодой Баронен пришлось сидеть за столом с коммунистами, которые ее усерднейше обрабатывали, и она «должна признаться даже в оригинальности их».
В Кронштадте пароход был встречен криками и песнями. Здесь же они провели (их продержали на борту) бессонную ночь, а затем полдня, так как шел подробный досмотр вещей, так как явившиеся на пароход власти все время на палубе пировали, орали и гремели. Вообще фрау Баронен в легкой панике. Профессор Зейберт — душа общества, показывал фокусы со стоящей палкой, которая не падает, и играл с дочкой Кесслера ноктюрн.
Папа Кесслер сообщил интересные данные о здешнем чудовищном вздорожании. Хлеб и особенно сахар превысил заграничные цены во много раз. Меня напугала г-жа Хвостова, рассказавшая о количестве русских эмигрантов в Берлине. Она этим думала меня осчастливить.
Пришлось Кесслеров и баронессу приглашать обедать в понедельник. Это долг за всю их любезность. Но что скажет убитая количеством работ Мотя?
Говорят, в «Московских известиях» на днях было сообщение о помиловании бывшего князя С.А.Ухтомского, приговоренного к высшей мере наказания…
Изумительный паек дали сегодня в КУБУ: вместо сахара — обещание, что
Весь день ветер и дождь. Я промочил ноги (хожу без калош). Акицу в Акцентр за бумагами не пустил. Утром докончил черновик огромного письма в Большой драматический театр. Днем в Эрмитаже. Часть скульптур из Елисеева дома поставил в отделение XIX века. Бурдель ужасен, Роден очень напоминает формы для мороженого, но, разумеется, мне бы не следовало об этом говорить в присутствии Ж.А.Мацулевич, Паппе, Нотгафта, так как малые сии с удовольствием подхватили едкое «поношение великих мира сего», не имея в себе того корректива справедливости и той гибкости оценки, которая позволяет при всей жестокости критики все же отдавать должное прекрасному.
А прекрасного и в этих (действительно упадочных, а может быть, совсем Роденом не пройденных) вещах все же много. Чувствуются изгибы пластики, тела, жесты неподражаемы. Жарновский выпалил какую-то мне дерзость, за что ему жестоко попало.
В передней меня снова ловит г. X., приходивший месяца четыре назад с просьбой дать ему совет по изданию путеводителя для курортов. Я его направил к А.П.Остроумовой, но она отказалась, тогда он достал какого-то жиденка Левинсона, делающего пошлые «графики» во вкусе архитектурных скетчей в «Студио», и притащил эти скетчи, как и самого автора. Ну что мне с таким подлецом делать и что им от меня нужно? Возможно, и он хотел получить мое «имя»? Какой кошмар! Всесторонне собранный, я. по обыкновению в таких случаях, стал немного гримасничать, превозносить фотографии прейскурантов американцев. А разве на самом деле я первый, если бы мне понадобилось ехать в какой-нибудь Карлсбад, не предпочту купить добротный, снабженный сухим, но дельным указателем и точными снимками «бедеккер»? И не адекватен ли хороший вкус в каждом деле внутреннему содержанию?
Сережа приноравливается ко мне. Я его буксирую до дома, но тут заваливаюсь спать к себе в кабинет, тогда как он, получив от «кумы» чаю, сливочного масла и хлеб, а от меня томик Ретифа де Бретона, устраивается в комнате Юрия. Увы, утомленный ли его присутствием или вообще повышенной вследствие ожидаемого отъезда нервозности, но за обедом происходит глупейшая ссора между мной и Кокой (он здесь гостит третий день) из-за того, что последний говорит о нашем путешествии как о совершившемся факте, что во мне вызывает страх перед «сглазом» (не могу же я очиститься от психологичных навыков всех моих предков), и я резко его останавливаю. Это вызывает в Акице оскорбление как ее материнских чувств, так и обязанности (от которой я ее так и не отучил, несмотря на усилия целой жизни), — горячие протесты и возмущения. Кока, обиженный, перестает кушать суп. Я выхожу взволнованный в свой кабинет, он уходит к себе, и после этого еще полчаса слышу, как Акица продолжает негодовать на меня, не понимая, что она и есть главный виновник (ну, я был, кроме того, разражен на всех из-за новых приказов о мобилизации, впрочем, как будто приказ не касается наших юнцов, так как их защищает Академия художеств. Вообще эту мобилизацию все считают простой проверкой без военных целей), что маньячкам нечего перечить. Бас Сережи ее успокаивает, и по его благодушному тону я понимаю, что он блефует. Ему только дай такие мотивы для умных разъяснений и мудрых умиротворений.
К чаю Лаврентьев и Марианна. Последняя не может рта открыть, как он в грубой форме на нее цыкает. Подробно рассказывает сюжеты «Былой невесты» Метерлинка. Татан влюбляется с Марианну (у него вообще определенная склонность к женскому обществу, и в частности к хорошеньким), и она его в шутку учит «курить» (из свернутого лоскутка бумаги). Подошли еще Альбер, Любаша с кошкой на руках, Верейский, Бразы, брат Миша с внуком и с Амелией. Последние принесли целый ворох Кикиных брусничных котят, чтобы мы их взяли. Кое-как под настойчивым влиянием и убеждением Лолы мы соглашаемся. Кроме того, кружевные рубашки и другие глупости (а я-то все заботился о легкости наших чемоданов). Лола тоже навязывает Акице какие-то простыни и скатерти для своих мальчиков. Вообще и в самом деле «нас слишком любят». И стакан сахару идет, несут чаю, булок. И все с вопросом: «Когда мы едем, не останемся ли за границей навсегда и т. д.» Безумно раздражает!