Дневник
Шрифт:
Мы позвонили ему, и я договорился на завтра. Остаток дня я провел, бродя по Тандилю. Угол улицы. На углу стоит упитанный владелец чего-то там, в шляпе, рядом — два солдата, чуть дальше — женщина на седьмом месяце и тележка с бакалеей, прикрытой газетами, продавец блаженно спит на лавке. Громкоговоритель поет: «Ты взяла меня в плен, черноока…» И я доканчиваю музыкальную фразу: «А в Тандиле со скуки умрешь». Смуглый господин в сапогах и в шапке.
Четверг
Тандиль выглядит отсюда, с горы, словно окруженный прадавней историей — потрескавшиеся каменные горы. Под солнцем, в деревьях и цветах, я съел роскошный завтрак.
Но чувствую себя неуверенно, меня тревожит эта неизвестная жизнь… Иду в «Центро
Обо мне они никогда не слышали. Что поделаешь — провинция. Но это склоняет меня к осторожности. Я уже знаю, какой придерживаться тактики в этих обстоятельствах — и я не совершу той ошибки, чтобы рекламировать себя, напротив, я веду себя так, как будто я им прекрасно известен, и только тоном, формой обозначаю мою Европу — эта манера вести беседу должна быть пикантной, небрежной, бесцеремонной, с налетом интеллектуального шика. Париж. Это проняло. Говорят: О, вы были в Париже! Я небрежно:
— Подумаешь, такой же город, как и Тандиль, дома, улицы, на углу кафе, все города одинаковы… Это им понравилось — то, что я не кичился Парижем, а принизил Париж, поэтому они во мне увидели парижанина, и я заметил, что Кортес почти искренен, а женщины, хотя пока и недоверчивы, но проявили интерес. И все же… Какое-то в них невнимание, какая-то рассеянность, как будто их занимает еще что-то, и только сейчас я начинаю понимать, что даже если бы сюда, в Тандиль, приехали Камю с Сартром, то и они не смогли бы сломить этой упорной думы о чем-то другом, о чем-то здешнем, о чем-то тандильском. Что это? Они неожиданно оживляются. Начинают перебивать друг друга. Но о чем речь? О своих делах, о том, что на последней лекции почти никого не было, что надо людей насильно приводить, что Фулано хоть и приходит, но тут же засыпает, что докторша обиделась… Они говорят обо всем этом как бы для меня, но по сути дела друг с другом, плачутся, ноют, впрочем, уверенные в моей, писательской, поддержке, что я как писатель в полной мере разделю их горести «работы с людьми» и «работы на ниве», всю эту тандильскую жеромщину. Б-р-р-р… «В Тандиле со скуки умрешь». Неожиданно Тандиль ворвался в мое сознание, эта прогорклая, пресная, сермяжная суть скромной, ограниченной жизни, за которой они как за коровой, скучно и на века — сконцентрировались в ней на все времена!
— Дайте людям жить! — говорю я.
— Но ведь…
— С чего это вы взяли, что все должны быть интеллигентными и просвещенными?
— В каком смысле?!
— Оставьте хамов в покое!
Было произнесено слова «хам» (bruto) и даже хуже — «чернь» (vulgo) — от чего я стал аристократичней. Это выглядело так, как будто я объявил войну. Я сорвал маску условностей. Теперь они стали осторожней:
— Вы отрицаете необходимость всеобщего образования?
— Разумеется.
— Но ведь…
— Долой обучение!
Это было уже слишком. Кортес взял ручку, посмотрел перо на свет, дыхнул. — Мы не понимаем друг друга, — сказал он, как будто опечалившись. А молодой человек на заднем плане пробурчал неприязненно, язвительно:
— Вы, видимо, фашист, да?
Пятница
Я на самом деле слишком много сказал. Не нужно было. Тем не менее полегчало… агрессивность укрепила меня.
А если ославят меня как фашиста?… Этого еще не хватало! Надо будет поговорить с Кортесом, спустить на тормозах.
Суббота
Что происходит?
Моя душа иногда формируется очень невразумительно, тупо… бог знает из каких событий. Это столкновение
Но надо понять, что это всего лишь набросок… набросок своеобразного театра на фоне миллиона событий, заполняющих мой день, событий, которые я не могу рассчитать, событий, в которых этот набросок драмы растворяется как сахар в чае — и так быстро, что форма теряется, а остается лишь вкус…
Пишу это после очередного разговора с Кортесом, который вместо того, чтобы смягчиться, стал еще резче. Я был раздражен. Меня раздражала ангелообразность коммунистического проповедника.
Не стану пересказывать разговор. Я лишь сказал, что идея равенства противоречит всему устройству человеческого рода. Если и есть что прекрасного в человечестве, что говорит о его гениальности по отношению к другим биологическим видам, так это то, что человек не равен человеку, тогда как муравей равен муравью. Две самые большие лжи современности — это ложь Церкви, что у всех одинаковая душа, и ложь демократии, что у всех есть одинаковое право развиваться. Вы думаете, что эти идеи — триумф духа? Как бы не так; они идут от тела, такой взгляд основан в сущности на том, что у всех у нас одинаковое тело.
Я не спорю (продолжал я), оптическое впечатление не оставляет сомнения: все мы более или менее одинакового роста, имеем те же органы… но в монолитность этого образа врывается дух, это специфическое свойство нашего вида, и оно делает так, что человеческий род становится внутри себя таким дифференцированным, таким бездонным и ошеломляющим, что между одним человеком и другим человеком возникает различие в сто раз большее, чем во всем мире животных. Между Паскалем или Наполеоном и деревенским мужиком различий больше, чем между конем и червем. Мужик меньше отличается от коня, чем от Валери или св. Ансельма. Неграмотный и профессор только кажутся одинаковыми. Директор — нечто совершенно иное, чем рабочий. Разве вам самому не известно (скорее интуитивно, чем теоретически), что наши мифы о равенстве, единстве, братстве не соответствуют истинному положению дел?
Более того, признаюсь откровенно: я вообще поставил бы под вопрос возможность говорить о «человеческом роде» — не слишком ли физично это понятие?
Кортес глядел на меня взглядом раненого интеллигента. Я знал, о чем он думает: фашизм! А я блаженствовал, провозглашая эту Декларацию Неравенства, потому что у меня ум обострился и перетек в кровь!
Вторник
— Tilos — pinos — platanos — naranjos — palmeras — glicinas — mimbres — alamos — cipres [141] — завтрак на веранде кондитерской в этом букете, а вдали — древние амфитеатры и бастионы, развалины, блестящие под солнцем цирки.
141
Липы — сосны — бананы — апельсиновые деревья — пальмы — глицинии — ивы — тополя — кипарисы ( исп.).
Слоняюсь туда-сюда по Тандилю. Их монотонное круженье — убийственная буквальность этих функций — муравьиная хлопотливость, лошадиное терпение, коровья тяжеловесность, когда я… когда я… Ни до кого не могу достучаться, потому что все погружены в свое, да и одиночество их безмерно, у каждого — свое, это одиночество животных, лошадиное, лягушачье, рыбье! Весь город — сплошное кружение. Что делать? Я нашел в библиотеке «A la recherche du temps perdu» [142] , взял этого Пруста и читаю, чтобы погрузиться в свойственную мне стихию, чтобы быть со своим братом — с Прустом!
142
«В поисках утраченного времени» (франц.),роман М. Пруста.