Дневник
Шрифт:
Он не понял. Слишком умный. Европеец. Учить любит. Образованный. Современный. Архитектор.
[26]
Среда
Хорошая погода превращается в слякотное ненастье; еще не зная, прольются они дождем или нет, тучи вылезают прямо из неба, иногда выстреливает солнце, озаряя пляж, на котором в танце сошлись золото, голубизна и белизна. На песке — шуточки, шалости, проказы — но горько, страшно оплаченные тем, что людям пришлось раздеться! Неслыханный цинизм! Эта их игра — акт отчаянного бесстыдства, да, осмелились-таки… разделись… разулись… сняли носки, чулки, трусы, кальсоны, брюки, галстуки, рубашки, блузки, пиджаки… и айда вперед… побратавшиеся с природой, щеголяют себе голышом! Но этот голыш не обнажен, он — раздет! Что за бесстыдство! Да, да, щеголяет жена этого аптекаря, посмотрите на нее, ножкой песок ворошит, ее обнаженная
Я наблюдал все это с пригорка, а за мной стоял Атилио, культурный знаток искусства из Мексики. Он сказал: «Прекрасная картинка. Есть в этом что-то от Тёрнера, а?»
Действительно, прекрасная картинка, правда, соткана из жуткого безобразия.
Четверг
Пиньера говорит, что у каждого уважающего себя эстета в Гаване должен быть свой «антиквариат» — часы эпохи Людовика XIV, медальон — своя «старина», с которой он не расстается, посвящая ей восторги, которые он, если бы судьба позволила ему совершить паломничество в Европу, излил бы на соборы, на музеи, на всю вообще европейскую старину. Как выяснилось, у мексиканца Атилио тоже есть свой антиквариат. Вчера он достал из прекрасного кожаного футляра серебряный кубок и благоговейно продемонстрировал его мне.
— Настоящий!
Ну, допустим… Кубок был приличных размеров, ренессансный, полный каких-то гравированных барельефных сцен, отделанный на каждом миллиметре — несусветное нагромождение фигур, орнаментов, — на расшифровку которых, на то, чтобы вникнуть в наверняка многолетний труд художника, надо потратить довольно много часов методичного изучения этого кубка. Сомневаюсь, что на это сподобился хоть кто-нибудь из бывших его владельцев; видимо, в кубок никто никогда не вглядывался. Что касается меня, то я ограничился констатацией, с высоты птичьего полета, что работа кажется хорошей… после чего я вспомнил старый фарфор моей матери, выставленный рядком на полке и также изобилующий деталями, так никем и не обнаруженными. Достаточно было того, что фарфор настоящий.
Вожделенно погладив кубок (и тем самым как бы войдя в обладание этим произведением прежних веков) и осмотрев его со всех сторон (точь-в-точь таким же взглядом, каким мы осматривали наш фарфор), Антилио спрятал его в футляр. И достал из чемодана кучу альбомов. «Всегда беру с собой эти альбомы, — сказал он. — Я не смог бы жить без них!» Это были Кафедральный собор в Шартрез, Пикассо, Микеланджело, этрусские вазы, фрески Джотто и греческие храмы. «Ах! — восклицал Атилио, листая их страницы. — Ах, вы только взгляните вот сюда… сюда… Ну, каково?! Ведь правда!» Я смотрел, он смотрел, но все выглядело так, будто мы купались в море форм… и, настигнутые, точно волнами, их многообразием, были ими накрыты и утонули в них. Кафедральный собор в Шартрезе придавил меня, словно гора воды. Сколько же месяцев, лет потребуется для того, чтобы изучить собор, который снизу доверху, вплоть до арок перекрытий — сплошь обработанный, измученный, насыщенный страстями камень; работники один за другим нескончаемыми вереницами волн набрасывались на камень, обтачивая его. Каким же образом один зритель может впитать труд стольких художников? Однако, пока мы переворачивали страницы с собором, нас уже поджидали Джотто с Пикассо и с Микеланджело. «Вот! — метался как среди волн Атилио. — Вот! Великолепно!» Мы тонули. Мы утопали во всем этом, как в слишком богатом магазине и как дети, охотящиеся за бабочками, мы выхватывали все новые линии, пятна, эти бледные свидетельства того, что от нас ускользало…
Увидели мы не много… скорее, мы производили инвентаризацию… как скупец, из одной руки в другую перекладывающий золотые монеты, мы насыщались самим этим богатством, почти не глядя на него… в полной уверенности, что должен же быть хоть кто-то, кто как следует рассмотрелвсе это. Вот фреска Джотто. Я не могу посвятить ей слишком много времени, но верю, верю, что кто-то другойвсмотрелся и рассмотрел… Тут однако меня поразила жуткая мысль: а если этого другого не было? И каждый сваливает груз рассматривания на другого, и так же передаем мы друг другу из рук в руки наслаждение, спихивая его в небытие? Атилио пожал плечами:
— Уф! И Вы говорите это мне! Человеку, который полжизни отдал искусству.
Врал. Видимо, он никогда ничего другого не делал, а только листал большой альбом по искусству. Только листал… и бросал взгляды… клевал, как курица… Но как доказать, что он врет?
Пятница
Сеньора
Когда я смотрел на внушительный автомобиль, увозивший г-жу Мерседес, мне вспомнилась одна девушка, блондинка, полька, молодая художница, с которой я познакомился несколько лет тому назад, когда она оказалась здесь проездом из Парижа. У нее не было машины. Она провела в Аргентине пару месяцев, бегая с выставки на выставку. От художника к художнику. Трудолюбивая. Да, ей было жалко потерять минуту. Собранная. Жаждущая обогатить свой арсенал живописца. Словно собака, вынюхивала она «ценности». Ни о чем ином не говорящая. Делающая копии, наброски, заметки, вся без остатка погруженная в проблематику искусства и постоянно, без устали занимающаяся самообразованием, искренне, скромно, трудолюбиво. Нет ничего более выводящего из себя, чем ее трудолюбие — ненасытное и набожное, трусоватое.
Впрочем, Мерседес… Что лучше: истомленная пролетарская жадность, обуянная «самосовершенствованием», или плутократически-аристократический жест богачки, проехавшей 400 километров, чтобы посмотреть на кубок, бросившей на него лишь один небрежный взгляд: да и зачем было вообще осматривать, довольно и того, что она, Мерседес, приехала к нему с визитом! Как же тягостно в изобразительных искусствах то, что они такие материальные, что они одновременно и церковь и салон, и искусство и бижутерия… В гостинице я нашел дневник г-на Хорхе Роде, секретаря аргентинского посольства в Париже и литератора. Дневник назывался «Пять парижских лет». «Cuantas expresiones del arte, hijas del supremo buen gusto!»(«Сколько же произведений искусства, рожденных превосходнейшим вкусом!»). Этот блаженный восклицательный знак пожаловал на его блаженные уста при виде гобеленов, бронзы из Клодион, серебра Реттьера, картин Фрагонара и прочих чудес выбившегося в благородное сословие французского еврея, мсье де Комондо в его парижской резиденции, являющейся копией Малого Трианона. Г-н Роде восхищается произведениями искусства, заодно и герцогинями, но герцогинями больше. «Восхитительная Лоли Ларивьер взяла меня в салон герцогини де Ла Рошфуко…» («Loli Lamiere — la — eucantadora — me lleva al salon de la duquesa de La Rochefoucauld…»).Я прочитал уже 50 страниц и начинаю серьезно задумываться, не идет ли наше влечение к старому Фрагонару и к старой Ла Рошфуко из одного и того же источника, который можно обозначить упоительным словом «аристократия».
Суббота
Недавно на банкете в честь Ракель Форнер, манерной и слабой, считаю я, аргентинской художницы, и ее мужа, скульптора Бигатти (в связи с тем, что, получив какую-то премию, они выезжали в Штаты), я увидел их, художников, целую кучу — говорливых, дискутирующих, празднующих. Я наблюдал за ними со стороны, из-за другого столика, в том же ресторане. Диву даешься, как говорят в народе. И в самом деле, удивительно было видеть, как механизм унижения превращается в этих обстоятельствах в механизм возвеличивания. Ибо каждый из этих художников в глубине души презирал присутствующих здесь своих коллег (аргентинская кисть не ровня кисти парижской!), и, тем не менее, на банкете, выказывая друг другу знаки почтения, все вместе они становились чуть ли не львом, гимном в свою честь, и этот стол гремел здравицами, этот стол казался импонирующим и даже важным, если принять во внимание количество людей, участвовавших в самовозвышении.
Другое дело, что продолжалось все это недолго. Вскоре их павлиний хвост сложился, и верх взяло их положение ремесленников. Разговор сконцентрировался на выставках, премиях, продажах картин. Они были словно владельцы предприятий, пекущиеся об этом своем заводике, предусмотрительные и немного озлобленные, полные претензий к обществу, которое ничего не понимает, не желает покупать… В большинстве своем они анархисты, иногда — коммунисты, но все они всеми жизненными нитями связаны с буржуазией. Только буржуй может позволить себе то, что их восхищает: прекрасные интерьеры, ренессансные чаши, ценные подлинники, гурманство — все то, что является отрицанием массовой, т. е. пролетарской продукции. И, что бы они не говорили, их ценные предметы существуют для того, чтобы они стали чьей-нибудь собственностью — обладание в искусстве так много значит, а это не может обойтись без частного капитала.