Дневник
Шрифт:
Записываю это мое желание, сегодня, в Тандиле.
[28]
Среда
В Тандиле я — самый знаменитый! Никто не сможет сравниться со мной! Их — семьдесят тысяч низкого происхождения… Несу голову свою, словно лампу…
Четверг
Я расту в Польше. Впрочем, не только там. Как раз сейчас в Польше рождаются «Венчание» и «Транс-Атлантик», и том, включающий все мои рассказы, названный «Бакакай» (в память об улице Бакакай в Буэнос-Айресе, на которой я жил). Французский перевод «Фердыдурке» близится к завершению. Идут переговоры об
Тандиль!
Пятница
Премиленький завтрак съел я… «В Тандиле с тоски ты помрешь»… С этого отчаяния пошел я на лекцию Филефотто о симфониях Бетховена. Филефотто, нос картошкой на лице-булке, с ироничной блаженной улыбкой говорил: «Есть такие, кто полагает, что глухота маэстро стала причиной его таланта. Нонсенс, дамы и господа, абсурд! Глухота не стала причиной таланта. Талант в нем вырос вследствие Французской революции, ибо она открыла ему глаза на социальное неравенство!»
Вижу Бетховена в руках-булочках Филефотто, вижу, как он им, точно палкой, крушит Неравенство. О, Бетховен в руках Филефотто!
И в то же самое время в глубине моего существа что-то вроде удовлетворенности, как ликование от мысли, что низший может использовать высшего.
Суббота
Вчера, когда я писал, открылась дверь и вошла Ада, маленькая, хрупкая, скукоженная до микроскопических размеров бледным страхом. Она после операции. Тяжело дышит. Я сагитировал ее в Буэнос-Айресе, чтобы она приехала сюда на «nachkur [144] » сразу же, как только сможет передвигаться. И вот она здесь. Хенрик, ее муж, появился через несколько дней, а пока что Ада погружена в страхи. «Как я здесь появилась? Что я тут делаю?!» Мы пошли выпить кофе в кондитерскую. «Боже, что это за кондитерская?» «Ада, возьми себя в руки…» «Я не могу взять себя в руки. Зачем я здесь?» «Неплохо было бы хоть немного прийти в себя…» «Я не могу прийти в себя, потому что меня пока здесь нет. Что это за кофе?» «Это такой же кофе, как и в любом другом месте»… «Так уж и в любом другом… Что это за конь?» «Конь как конь, самый обычный, сама видишь». «Этот конь никакой не обычный, потому что я еще здесь не поселилась!»
144
Долечивание, продолжение лечения (нем.).
Среда
Я не знал, что делать, вспомнил, что N. N. (хозяин базара) пригласил меня на ужин, я пошел… испытать счастье, а вдруг получится… Но при моем появлении была объявлена военная тревога, удвоены наряды стражи, расчехлены орудия!
У меня было впечатление, что я штурмую бастион. Хозяин дома за парапетом деланного добродушия. Хозяйка дома и ее тетка, Ракель, старая дева, в окопе католических принципов с оружием, готовым к бою в случае, если бы я позволил себе какое-нибудь святотатственное высказывание (с этими интеллектуалами никогда ничего не известно!). Барышня, одетая в броню дежурных улыбок и потчующая салатом. Сын, инженер, в мягкой рубашке, рыхлый, опрятный, с усиками, с кольцом, при часах, комильфо — шедевр самодостаточности.
Пятница
Да… Буржуазия недоверчива. А пролетариат? Не понимаю! Не могу понять! Ах, в течение по
Воскресенье
Посмотри на них, на familias,кружащие на площади воскресной прогулкой. Их круженье! Не верится, что они могут так кружить! Это напоминает стихийное движенье планет и отбрасывает нас на миллионы лет в допотопность. Вплоть до того, что само пространство кажется закрученным по-эйнштейновски, когда они, продвигаясь, постоянно возвращаются. Рыхлость их шествия! Лица почтенные, спокойные, мещанские, расцвеченные итальянскими, испанскими глазами, и зубами, выглядывающими из дружелюбно осклабившихся ртов, — и так прогуливается эта благопристойная мелкая буржуазия с женами и детьми…
Солдаты!
Колонна, содрогающаяся от ритмического грохота обутых ног, вступает с улицы Родригеса. Вбивается в площадь, как удар. Катаклизм. Обрывается прогулка, все бегут смотреть! Площадь как будто внезапно ожила… но каким-то позором! Ха-ха-ха — дайте мне посмеяться — ха-ха-ха-ха! Ворвались ноги, скованные строгим повиновением, и тела, всаженные в военную форму, невольничьи, слитые в едином, навязанном им движеньи. Ха-ха-ха-ха, господа гуманисты, демократы, социалисты! А все-таки весь общественный порядок, все системы, власть, право, государство и правительство, институты, все опирается на этих рабов, едва вышедших из детского возраста, их приструнили, заставили присягнуть в слепом повиновении (бесподобно ханжество этой принудительно-добровольной присяги!) и обработали так, чтобы они убивали и давали убивать себя. Генерал приказывает майору. Майор приказывает поручику. После чего крепкие руки присягнувших и выдрессированных парней хватают винтовку и начинают палить.
Но все системы — социалистическая или капиталистическая — основаны на рабстве, и вдобавок — на рабстве молодых, — вот так-то, господа рационалисты, гуманисты и, ха-ха-ха, господа демократы!
Вторник
Многое из того, что со мною происходит в Тандиле, туманно… темно… как и то, что у меня приключилось с Рикардоном. Я познакомился с ним в кафе, спокойный такой господин средних лет. Он спросил: — Гомбрович? Ваших книг я не знаю, но читал о вас. Маллеа (аргентинский писатель) упоминал о вас в «Леоплане» (еженедельник).
— Ну да. Только это было пятнадцать лет тому назад.
— Точно. Что-то около того.
— Но ведь это было единственное предложение, насколько мне помнится, лишь в одном предложении он упомянул меня.
— Точно. Одно предложение. Ваша фамилия засела у меня в памяти.
— Но это невозможно, чтобы вы через пятнадцать лет вспомнили мимолетное малозначимое упоминание об авторе, которого вы к тому же не читали!
— Невозможно… Почему? Ведь как-то засело в голове…
??????? Темнота. Стена. Ничего не понимаю. Не спрашиваю больше, потому что знаю, что я ничего не узнаю. Меня одолела слабость…
Среда
Многое из того, что со мною происходит в Тандиле, такое… неясное, как будто я постоянно не совпадаю с собеседником. Осадок недоговоренности между мною и ними. Множатся загадки. Я здесь иностранец из иностранцев и свою инаковость несу в себе. Множатся ошибки. Мои контакты с ними осторожны и поверхностны. Я потерял ловкость — я знаю, что я неловок, и, можно сказать, затаился в себе. Они тоже затаились в себе.