Дневник
Шрифт:
Почему бы не уступить этому примитивному импульсу? Зачем стараться: рассуждать, разбираться в причинах и искать корни, раз они сами этого не делают? Оправдан ли такой вопрос? Если усилием воли подавить в себе инстинктивное желание отомстить, можно ли будет исправить все содеянное зло? Поймут ли они что-либо, кроме закона возмездия? Это не дает мне покоя.
Вчера была годовщина — одиннадцать лет пришествия Гитлера к власти! Одиннадцать лет режиму, который, как мы теперь знаем, опирается главным образом на концлагеря и гестапо. Кто-то может этому радоваться?
Ночью почти не спала; вчера вечером, когда я вернулась, папа объявил, что оставаться
Придется пожертвовать тем малым, что осталось от семейной жизни. Вечерами, когда все в сборе. Но если на другой чаше весов реальная угроза? Папа уже испытал это на себе, так что я понимаю его решение. Но понимаю и безумную усталость мамы.
Пятница, 4 февраля 1944, вечер
На этот раз бури не избежать. Нарыв назревал всю неделю. В полдень приходила некая добрая женщина по поручению мадемуазель Д., чтобы нас предупредить, но только озадачила. Речь шла о какой-то темной истории с женитьбой, и мы подумали, что это обман. Долго ломали голову, я пожалела, что у меня нет дара сыщика.
Но все оказалось правдой. Возвращаясь домой, я встретила на лестнице папу — у него был Н. и сказал: «Тревога на ближайшие три дня».
Я шла от Надин. Занятие опять сорвалось. Пианиста, который должен был играть с нами, в четверг арестовали вместе с сестрой и, скорее всего, уже депортировали. По доносу. Мадам Журдан играла с Надин сонату Бетховена. И вдруг на середине адажио меня скрутила боль — из-за жестокости, дикой нелепости этого ареста, еще одного среди тысячи, десятка тысяч других. Такой прекрасный молодой музыкант, способный дарить миру чистейшую радость своим искусством, таким далеким от всякого зла, — и вот он во власти грубой силы, в мире материи, не просветленной духом. Сколько людей, наделенных талантом, который должен вызывать в других благоговение, были вот так же перемолоты, уничтожены германскими варварами? Так грубая, кощунственная сила берет и разбивает драгоценную скрипку, хранящую в себе столько возможностей пробуждать самые высокие, самые чистые чувства. Все эти люди, арестованные, сосланные, расстрелянные бошами, стоили в сто тысяч раз больше, чем их палачи. Какая утрата! Какой триумф зла над добром, уродливого над прекрасным, силы над гармонией, материи над духом!
Чистейшие в мире, наделенные чудесными дарами души, такие как Франсуаза, загублены этой машиной зла.
Закроем глаза. Забудем о происходящем здесь и сейчас и зададим вопрос: «Допустимо ли, чтобы злые люди имели власть отправлять на смерть множество, миллионы невинных людей, как это, например, делается сегодня с евреями, но пусть это будут действия любой другой небольшой части людей против множества любых других?» Ведь именно так, если излагать обнаженную суть, этот вопрос должен стоять перед совестью любого честного человека, именно это творится, именно это творят немцы.
И все равно
Бедный, бедный Жан Маркс! Как он все это вынесет? Я чувствую, хоть не могу доказать, что художники страдают во сто раз сильнее, чем люди обычных профессий. Потому что это полный отрыв от идеального мира, в котором они жили. И, кроме того, их чувствительные души трепещут от малейшей царапины.
А тут сегодня приехал Жан-Поль!
Вот и закончился еще один этап. Надо привыкать к кочевой, богемной жизни. Конец моей «официальной жизни».
Понедельник, 14 февраля 1944
Шваб, Марианна, Жильбер.
Уже неделя, как я перестала вести дневник — решила, что в моей внешней жизни наступил перелом. Но пока ничего не произошло. Я по-прежнему ночую у Андре, родители — у Л. [262] Каждый вечер, когда надо уходить, так и подмывает заупрямиться; это бессмысленно — мы уже все обсудили и все решено. Мы знаем, что никто не считает свою позицию единственно верной, и мы не вправе спорить с папой, который уже прошел через это. Всему виной усталость и искушение остаться дома, поспать в своей постели — это они подбрасывают доводы, которые мы уже давно обсуждали и сознательно отвергли.
262
Луазле.
На этой неделе пришла записка от Марианны с просьбой прислать теплые вещи. Она и все остальные в Дранси. Наши собственные теплые вещи мы уже собрали и упаковали. Для нее я сделала швейную коробочку, Хочу приготовить такую же для себя. Стараюсь предусмотреть разные мелочи жизни в депортации. В четверг отправили тысячу пятьсот человек. Может быть, и их тоже.
Мать Жильбера арестовали в Гренобле. Это завершение ее полной страданий жизни: сначала разорение семьи, затем внезапная смерть мужа, последовавшая через год после того, как за несколько часов умер их восемнадцатилетний сын Ив. В Гренобле она оставалась исключительно ради старой свекрови, которую не стали забирать.
Жорж вчера рассказал об одной восьмидесятилетней женщине, которую арестовали вместе с мужем во время облавы в Труа. Ее сын забеспокоился, что от нее нет никаких известий. Ее стали искать в доме престарелых, в больнице. И наконец ему сказали, что она в морге, лежит без рубашки и даже не прикрытая простыней, значит, с нее сняли всю одежду, в которой была при аресте. Мама, услышав это, воскликнула: «Надо все же записывать такие вещи, чтобы потом они не забылись». Похоже, она не знает, что я как раз это и делаю и стараюсь запомнить все как можно точнее.
На днях во время тревоги тридцать человек со звездами были арестованы, отправлены в Дранси и депортированы, просто потому что находились на улице (надо думать, не для собственного удовольствия). Раввин Закс возвращался с похорон. Еще одного человека, который шел из церкви после поминальной службы по сыну, погибшему на фронте, высадили на станции метро «Сите» (вероятно, не из бомбоубежища), и его схватила немецкая полиция. «Арийцев» оштрафовали на пятнадцать франков, остальных депортировали.