Дневник
Шрифт:
Вторник, 15 февраля 1944
Сегодня в Нейи видела мадам Кан, она только что из Дранси, провела там неделю. Ее арестовали в Орли, а накануне последней депортации освободили, поскольку она из персонала. От нее я узнала подробности, которые никто другой, кроме тех, кто когда-нибудь вернется из депортации, рассказать бы не смог. Она дошла, как говорится, до последней черты. Дальше — неизвестность, что дальше, знают только те, кого увозят.
В самом Дранси жизнь вполне сносная. За неделю она ни разу не голодала. Я-то больше всего хотела узнать именно про отъезд. Дранси я знаю, в прошлом году два раза по две недели бывала там каждый день, так что представляю себе тамошний быт. Так и вижу
263
Специальная служба, созданная в октябре 1941 г. в рамках полиции Виши.
Я расспросила обо всем подробно: за день или два до отъезда в один отсек помещают шестьдесят мужчин и женщин без разбора, которые поедут в одном вагоне (видимо, до Меца семьи не разлучают). На полу вагона двенадцать тюфяков на шестьдесят человек, на всех одно (или три?) туалетное ведро — когда же его опорожняют? Каждый получает паек: четыре большие вареные картофелины, фунт вареной говядины, 125 г маргарина, немного сухого печенья, полкоробочки плавленого сыра и хлеб — буханка с четвертушкой. Рацион на шесть дней пути.
Трудно сказать, испытывают ли они Голод. В этом спертом воздухе, где пахнет нечистотами, немытым телом. И никакой вентиляции? Могу себе представить. Да еще судороги — когда в вагоне шестьдесят человек, многие не могут ни лечь, ни сесть.
Тут же больные, старики. Хорошо еще, если люди подберутся порядочные. Но все равно никуда не деться от невыносимо тесного соседства.
Моются в лагере мужчины и женщины вместе. Мадам Кан говорит: «Если народ приличный, можно помыться так, чтобы тебя никто не видел, а когда женщина нездорова, другая встанет перед ней и прикроет». Мадам Кан — человек отважный, кроме того, она медсестра. «Конечно, для особо стыдливых, — она говорит, — это неудобно». Но ведь есть и такие.
Я спросила: «Кто опорожняет туалетные ведра в вагонах (для меня это больной вопрос)?» Она не знает. Спросила, не видела ли она, как привозят арестованных (я подумала, что она могла бы видеть Марианну и ее бабушку, но ее отпустили до того, как они туда прибыли). Она говорила: «Например, в моей комнате была семья из тринадцати человек, родители и дети, арестованные в Арденнах, отец — инвалид войны, имеет награды, одиннадцать детей, младшему год и три месяца, старшему — двадцать один. Фюидин (еще один служащий из Орли) увидел, что я пустила их в нашу комнату, и сказал: „Здорово придумала!“ Но, уверяю вас, все эти дети были очень опрятные и воспитанные. А мать — никогда ни слова, полна достоинства!» У меня сжималось сердце от этого рассказа.
Тринадцать человек — родители и дети, что Они собираются делать с малышами? Если людей депортируют для работ, зачем нужны дети? Правда ли, что их отдают в немецкие приюты? У других работников, которых отсылают в Германию, жен и детей не берут. Чудовищная непостижимость, дикая нелепость всего этого терзает мозг. Хотя, скорее всего, тут не о чем размышлять, ведь немцы и не ищут логики и пользы. У них есть цель: истребить.
Но почему тогда встречные немецкие солдаты не бьют меня по лицу, не оскорбляют? Почему они часто придерживают для меня дверь в метро или извиняются, что прошли передо мной? Почему? Потому что они не знают, точнее,
При этом не исключено, что они и не знают всего. Один из самых страшных признаков этого режима — его лицемерие. Они не знают обо всех ужасных подробностях преследований, потому что в этом участвует горстка палачей и гестаповцев.
А если б знали, то почувствовали? Почувствовали бы страдания людей, оторванных от родного очага, женщин, у которых отнимают их плоть и кровь? Они слишком тупы для этого.
Кроме того, они не думают, я постоянно это повторяю, в этом, по-моему, корень зла — и еще в силе, на которой держится режим. Первый шаг к нацизму — это уничтожить самостоятельное мышление, голос совести отдельного человека.
Мадам Кан говорила: «Я видела людей из Бордо, Ниццы. Гренобля (мадам Блок?), с побережья» [264] . Эти люди, наверное, страдают еще больше — такая резкая перемена. Я, например, мы все тут — мы уже кое-что знаем, кое-чего насмотрелись. А они там жили почти нормальной жизнью, и вдруг их вырвали из нее! Как им, должно быть, трудно привыкать!
«Попасть в Дранси для меня не так страшно, настоящим потрясением было, когда мне сказали, что я оттуда выйду». Я тоже хорошо знаю «пейзаж» Дранси. Но что почувствую, когда пойму, что меня «в самом деле замели» и что безвозвратно закончена целая часть моей жизни, а может быть, и вся жизнь, хоть я хотела бы жить даже там.
264
Средиземноморского.
Похоже на репортаж, правда? «Видела такую-то, она вернулась из… Мы ее расспросили». Но в какой газете прочтешь сегодня репортажи о таких вещах? «Я вернулся из Дранси». Кто об этом расскажет?
Да и не будет ли оскорбительным для людей, терпящих невыразимые страдания, свои у каждой отдельной личности, говорить о них в форме репортажа? Кто сможет передать страдания каждого человека? Единственным достоверным и достойным написания репортажем было бы собрание полных свидетельств всех, кто был депортирован.
У меня в голове постоянно всплывают страницы из второй части «Воскресения», где говорится про этап ссыльных. Как-то утешительно (хорошенькое утешение) знать, что кто-то еще, сам Толстой, — видел и описал нечто подобное. Ведь мы живем изгоями среди людей, само наше обособленное страдание возводит стену между ними и нами, поэтому передать им наш страшный опыт невозможно, он остается никак и ничем не связанным с опытом остального мира. В будущем, когда все всё узнают, такого уже не будет. Но нельзя забывать, что, пока все это происходило, люди, терпевшие страшные муки, были полностью отделены от остальных, не желавших их знать, и что был попран великий завет Христа, согласно которому все люди братья и все должны разделять и облегчать страдания себе подобных. Выходит, помимо социального неравенства, существует также неравенство в страдании (нередко, особенно в мирное время, идущее об руку с первым).
Год назад в эту же пору я писала Жану безмерно восторженные письма о «Воскресении». И даже целиком переписала ему одну страницу — ту, где Толстой ищет причину творящегося зла. Теперь я даже не могу поговорить с ним об этом. На днях у Андре я нашла весь свой дневник, который начала в тот трагический и вдохновенный год, когда познакомилась с Жаном, когда мы бывали в Обержанвиле.
Теперь трагедия сгустилась до черноты, нервы предельно напряжены. Кругом беспросветная серость и смятение, однообразная, страшная шарманка вечного страха.