Дневники 1920-1922
Шрифт:
И до двадцати пяти лет не было встреч. И так жил этот детски наивный Алпатов с мужчинами и Марксом в ожидании мировой катастрофы.
Вот и весь портрет — достаточно? Я сам был немного такой, но два мои друга юности были именно такими, один сохранился в этом виде до сих пор, по-прежнему твердый марксист, народный комиссар, встречу с женщиной умел обойти, женился на вдове убитого в революцию 1905 года товарища из жалости к детям, потом полюбил ее девственной своей душой навек, свои пошли дети, — человек очень добрый, неглупый, но книга у него одна — Маркс во всех видах, и терпеть он не может никакого искусства. Другой мой друг сорвался и пошел не по шири житейской, как корабль, рассекая волну, а в глубину, завороженный морскою царевной.
Я хочу вам описать этого моего друга с морской царевной, и в событиях новых, и в душевной правде этого человека, мне
Алпатов, главный герой, вы его уже знаете, и другой похож на него, но с иною судьбой, доктор, не знаю еще, как его назову. Множество людей других войдут сами, когда условимся о месте и времени. Морская царевна останется, верно, за сценой, как рок в древней трагедии, ее описать и невозможно, потому что в той действительности, которую мы мерим и считаем, едва ли есть она. Но я знаю ту женщину, которую любил Алпатов, для меня она самая обыкновенная девушка, каких множество, и если бы Алпатов смотрел проще, был бы, как все, то она стала бы, наверно, его женой. Но ведь Алпатов, как мы уже говорили, ждал женщину будущего, и если бы такая женщина явилась, то с нею, как приданое, должно бы явиться и все будущее. Он хотел от нее всей шири земной, а она хотела быть единственной и влекла его от шири земной в глубину морскую — морского царства!
(У бабушки завелись в животе лягушки, она пила от них ссачки с Боговым маслом.)
21 Сентября. Жизнь проходит в погоне за Шапирштейном. В субботу и воскресенье был в с. Талдом (гор. Ленинск), снял там у Клычкова квартиру за 300 милл. на 2 1/2 года. В понедельник приехал Лева. Вчера, слава Богу, хоть паек получил. Жизнь отвратительная, не лучше, чем в глуши, даже газеты невнимательно читаю и все думаю, как бы поймать Шапирштейна. На днях поэт Орешин напился пьян, ругал жидов так, что собрался бульвар к нам на двор, ругал блядью свою тихую жену.
Видел сон, будто нас где-то уплотнили до такой степени, что из нашей плотности выдавилось существо, почти стальное по плотности, и это был Наполеон нашего времени. Этот сон соответствует жизненному соприкосновению с тупой жестокой силой.
Орешина портрет нужно сделать штампом на меди, и то, что отдавится наизнанку, — будет Орешин. Итак, Орешин взбунтовался на весь Тверской бульвар, шум, что долой жидов. Клычков сказал: «Если бы это кричал не революционный поэт, а мы с вами, так едва ли бы мы уцелели». Орешин вселился в квартиру коменданта с угрозой жида, <1 нрзб.>шел против начальства. Тот позвал милицию, и, когда милицейский вошел, Орешин стих. «Партийный?» — спросил милицейский. Орешин не ответил, но поцеловал его и сунул ему свою революционную книгу. Утром он просил извинения у Свирского и целый день «ловил рыбу» в Госиздате: так он сидит там часами в ожидании какого-нибудь нужного человечка (наверно, тоже какого-нибудь Шапирштейна).
25 Сентября. В субботу явился в Москву Иван Сергеевич, рассказал мне горькие вещи о Ремизове, что он заблудился, и напомнил мне о брате Николае. В воскресенье приехал в Иваниху.
Дорогой кум! Иван Сергеевич Соколов-Микитов передал мне Ваше предложение — написать что-нибудь в Ваш журнал, и прежде всего автобиографию. Выполняю Ваше желание и прошу Вас прислать вместо гонорара трубку и английского трубочного табаку, если же английский и у Вас очень дорог, то, наверно, теперь немцы научились хорошо его подделывать, — пришлите немецкий.
Так что автобиография… ну, хорошо: родился я в том самом уезде, про который много писал Бунин, мой земляк, — Елецкий уезд Орловской губернии. Родители мои, отец — коренного купеческого рода из города Ельца, а такая весьма странная фамилия Пришвин происходит от слова пришва, часть ткацкого станка, верно, думаю, деды мои были, токари или торговали этими пришвами. Отец мой хозяйство вел в небольшом имении, доставшемся ему по разделу в селе Хрущево («Хрущевские помещики»), был человек жизнерадостный, увлекался лошадьми, садоводством, цветоводством, охотой, поигрывал в карты, проиграл имение и оставил его матери заложенным по двойной закладной, да и нас пятеро: мне было восемь лет, когда он скончался.
Мать моя была тоже коренного староверческого
Собрался я с силами, выстроил себе дом на своем клоке, завел хозяйство, но тут подошла революция, пришлось все бросить, говорят, теперь на моем клоке новая деревня сидит. Но я не горюю, оттого что любил я у себя только сад, и жить хотелось отчего-то в лесах таких вот, как на родине моей жены в Смоленской губернии, откуда я Вам и пишу сейчас это письмо.
Эта жена моя, Ефросинья Павловна, странствует со мною уже давно, скоро будет двадцать лет, она крестьянка, и от нее узнал я столько всего про деревенскую жизнь.
Учиться я начал в Елецкой гимназии, и такой она мне на первых порах показалась ужасной, что из первого же класса я попытался с тремя товарищами убежать на лодке по реке Сосне в какую-то Азию (не в Америку). Розанов Василий Васильевич (писатель) был тогда у нас учителем географии и спас меня от исключения, но сам же потом из четвертого класса меня исключил за пустяковину. Нанес он мне этим исключением рану такую, что носил я ее незажитой и не зашитой до тех пор, пока Василий Васильевич, прочитав мою одну книгу, признал во мне талант и при многих свидетелях каялся и просил у меня прощения («Впрочем, — сказал, — это Вам, голубчик Пришвин, на пользу пошло»).
Плодовитый был все-таки наш Елецкий чернозем: я был в первом классе, а из четвертого тогда выгоняли Бунина, в восьмом кончал С. Н. Булгаков — это писатели, а по-другому занятых людей и не перечесть, напр., народ, комиссар Семашко был моим одноклассником, первейшим другом (и посейчас из всякой беды выручает он, чуть что — к нему, очень хороший человек, честнейший до ниточки).
Вас. Роз. ухитрился выгнать меня с волчьим билетом, так что кончать уже пришлось в Сибири в Тюмени реальное училище на иждивении дяди моего Игнатова, богатого человека, пароходовладельца на реках западносибирских.
Потом я учился в Риге в Политехникуме химиком четыре года, и тут я уверовал через книгу Бельтова (Плеханов) в марксизм, состоял в организации подготовки пролетарских вождей, переводил (Меринга — ?), шесть раз прочел с рабочими «Капитал». Я был рядовым, верующим марксистом-максималистом (как почти большевик), просидел год в одиночке, был выслан на родину, сюда же, в Елец, одновременно был выслан Семашко, мы соединились и, кажется, за два года еще раз по шесть прочли «Капитал».
После окончания срока высылки я уехал в Германию, изучал здесь все и кончил курс агрономии в Лейпциге. По окончании курса попал в Париж и встретился с ней(как у всех бывает), — отсюда все и пошло (но это непередаваемая история). Мой фанатический Марксизм владел мною все-таки лет десять всего, начал он рассасываться бессознательно при встрече с многообразием европейской жизни (философия, искусство, танцевальные кабачки и проч.), сильнейшую брешь ему нанесла встреча с нейи окончательную то чувство самости, которое охватило меня, когда я после нескольких лет агрономической деятельности в России нашел в 30 лет свое призвание в литературе. Только тут впервые я понял, что значит жить самому и самому за себя отвечать. Я вернулся к своему детству, когда меня дразнили, что я бежал в Азию и приехал в гимназию, стал путешествовать, и родная Россия мне стала той самой заповедной Азией, в которую я когда-то хотел убежать. Встретился опять с В. В. Розановым, гениальным писателем, с Мережковским, Ремизовым, Блоком, так и пошло, и пошло. Встреча со своим призванием была мне, как вот теперь в России, после большевизма (у нас теперь не большевизм, а коммунизм — разные вещи) у огромного большинства встреча со своей самостью (каждый занялся чем-то своим). Не пройди я путь максималистского большевизма ранее, я стал бы в Октябрьскую революцию непременно большевиком, но я в то время уже окончательно устроился в себе и не мог примкнуть психологически к Октябрьской революции и хотел для России революции просто буржуазной. Никак я не мог себе представить, что мой индивидуальный путь станет общим путем и какой-нибудь Елецкий телеграфист тоже будет временно веровать в «Капитал», как в Евангелие. Теперь я вижу ясно, что, как и я после своего марксизма, все встречаются, в конце концов, со своей самостью, и это приведет к буйному возрождению страны, се буде, буде!