Дневники 1920-1922
Шрифт:
Дорогой кум! как видите из этой биографии, тем для писания у меня непочатый край, и я Вам еще много напишу, если Вы мне ответите, — что больше всего нужно для Вашего журнала. Не забудьте одновременно с письмом прислать трубку и четверку табаку «Capoton».
1 Октября. Гусиный перелет. Ночью темной летел, изредка покрикивая, дикий гусь, потерявший свою стаю…
Скворцы вернулись из лесов перед отлетом в скворешники и поют.
Грачи вечерней зарей огромными стаями совершали свои стратегические упражнения.
Старичок маленький, нужненький
Небо то закроется, то откроется, то солнце над горящим золотом лесов, то дождик. С подсолнухом в руке хожу по саду и думаю: как я ушел от себя с тех пор, как весь кричал от боли, когда меня в дороге обыскивали негодяи, и все сваливал на советскую власть. Теперь герой моих дум — идеальный большевик, распятый во власти, которому нужно принять на себя весь грех и лжи и убийства: «Что же вы думаете, дурак я, и когда брал из рук Смердякова власть, и я действительно считал его „пролетарием“? Я ему лгал, чтобы захватить его в свои руки для работы на действительного пролетария, человека будущего. Но и ложь моя, и убийства мои все легли бы на вас, все это я взял на себя, и вы остаетесь чистыми и проклинаете меня за то, что я взял неизбежное зло на себя». Словом, я хочу теперь стать на точку зрения большевика (идеального — и такие есть, ими и держится власть), чтобы ясно увидеть ошибки.
Бывает, когда после гипноза дела, намеченной цели все выполнено, все вещи собраны в корзине и зашиты сверху и перевязаны веревками, — все кончено, я двигаюсь, еду, вдруг из себя против этого становится сила вроде пораженческой в войне: а возьму и не поеду, и ничего не буду делать, и день будет мой. И не еду. Тогда необычайный покой охватывает душу, как будто лежишь в гробу в незасыпанной могиле и видишь березки золотые, и ветерок их мирно шелестит, чуть-чуть покачивая ветви, — это весь мир, и сам думаешь, думаешь свободно… Вот истинный отдых.
Почему с-зм, порожденный пафосом протеста живой личности обезличивающему началу капитализма, сам душит личность в своем технически цивилизаторском коллективе?
После перелета гусей 18-го сентября вернулись из лесов скворцы в свои скворешники и распевают себе, прощаясь, на золотых березках. Но и скворцы улетели.
Ранним серым утром частенький дождик идет, серый дятел сидит на березе возле скворечника и прислушивается и поджидает, час, два проходит, пока осмелился: юркнул в скворечник. И оттуда, чуть стукнет, нос свой длинный выкажет, так он долго привыкал и теперь смело сидит, выходит на березу и стучит по ней морозным утром, будто гроб кому-то колотит.
Чуть полегчает в столице, паек дадут академический, или торговлю объявят, или разрешат журнал, сейчас же начинают писать, что Россия воскресла. Сидя в глуши, так странно читать о воскресении, и задумываешься над этим: почему это, откуда берется? Другие откровенно пишут, что их радость происходит из трагедии, раньше, мол, было скучно, а теперь трагично. Ну и что же хорошего? Разве можно смаковать трагедию? Вот Степун пишет: «Только в эпохи, подобные той, что дарована нам благосклонной судьбой, возможна настоящая чеканка жизни и душ, возможна установка всех чувств и мыслей на незыблемых
Хороша — душа наша, а где отцы, умершие вчера? достойно ли нам на вчерашних могилах радоваться тому человеку, через смерть отцов получающему наследство?
Конечно, я как писатель очень обогатился за революцию, я, свидетель такой жизни, теперь могу просто фактически писать о ней, и всем будет интересно, потому что все пережили подобное, я теперь богач, наследник богатый. Но вокруг меня все так обеднело материально, мне жаль этих миллионов обманувшихся людей, и как я буду на этом фоне бедноты радоваться исполнившейся трагедии. В молчании показывается трагическое лицо. «Помолчим, братие», — говорил Добролюбов болтунам литераторам {152} .
5 Октября. Вчера приехал в Москву. Грязь, дождь. Перед самым моим приездом в общежитии писателей была драка. Как будто и не уезжал.
Лева все больше и больше погружается в беспорядок, заимствуя стиль моих несчастных приятелей-бродяг — Савина, Соколова, Клычкова, начал потягивать носом и в сторону женского пола. Линяет.
Когда ссорятся, бесятся, даже дерутся двое-трое русских людей — то это вовсе не значит, что кто-нибудь из них дурной человек, нет, если смотреть на них как на одно существо в разных лицах, а так вообще нужно смотреть на человека, то это не злоба, не война, это скорбь одного существа так проявляется: человек скорбит.
Завтра еду в Талдом устраивать Леву, закупить на зиму: 1) хлеб, 2) дрова, 3) керосин, 4) картошку, 5) капусту.
хлеб — 200 милл. = 20 пуд.
картошка — 100 —»— = 100 пуд.
бурак, капуста — 100 —»— = —»—
Лева: отправить письмо, купить стекло лампе. В Госиздат. Взять в Талдом.
На улице в темноте встретил кто-то, назвал меня по имени и поцеловал меня, я узнал голос, но чей голос, не знал.
— Узнаете?
— Да, я знаю, но как вас зовут?
— Петр Ник. Прокопов.
Приехал с Кавказа, нашел меня, чтобы спросить с Ремизова какой-то должок (!), рассказывал, что и там, на юге, точно так же, как здесь, в провинции. В городах сидят шайки головорезов, пьяниц, мошенников и точно так же, как у нас, обдирают продналогом мужиков, точь-в-точь везде одинаково.
Занимаюсь тем, что пытаюсь стать на точку зрения маниака, представить себе мир совершенно, как он, и потом, зная, в чем дело, не споря с ним, изобрести какую-нибудь фикцию и отманить его в сторону, чтобы он не вредил.
14 Октября. Покров. Сегодня ровно неделя, как я приехал с Левой на свое новое место жительства в Талдом Савел. ж. д., хутор Солдатова сеча.
Неудремная минута. Литимат ум. «Сережина сука».
К. рассказывал, что в редакцию «Красной Нови» пришел оборванный поэт-коммунист, грязный, и видно было, как по рубашке его ползают вши. К. сказал редактору Аросифу, что хотя стихи и неважны, но «Красная Новь» может дать ему немного денег: он такой несчастный, во вшах. Тогда Аросиф, возмущенный, сказал: «Разве „Красная Новь“ богадельня? — И резко ответил поэту: — Уйдите из редакции, по вас ползают вши!»