Дневники Льва Толстого
Шрифт:
Естественные науки — это стремление найти общее в жизни внешнего мира с жизнью человека. Человек родится из оплодотв[оренного] яйца. Давай отыскивать яйцо в полипе и оплодотворение в папоротнике (Записная книжка № 3, 26.11.1871 // 48: 113).
11
21 ноября 2000
Сегодня тема Толстой и Кант.
Сначала маленькая инвентаризация. <…> Мы разошлись и еще больше разойдемся с Дильтеем, не по национальному, а по деловому признаку, потому что как Гёте на нашей стороне, так и Кант, и наш Толстой кантианец. Но не меньше Дильтея во всяком случае мы не принимаем конструкций. И для нас тоже нет надобности конструировать цель истории, отличную от той, которую мы знаем ежеминутно в себе как определяющую всё наше поведение: успех, хорошо (лучше говорить так просто, не пользуясь терминами с метафизическими обертонами благо, добро; хорошо субстантивируемое такой же классический термин, и у Аристотеля ?? ?? синоним ?? ?????? и ?? ?????, вполне неотличимый, так что Бониц замечает: neque utri-usque usus ubique accurate circumscribi possint [63] .
63
<И не везде использование обоих можно было бы корректно описать>.
Вокруг моего хорошо выстраивается всё мое поведение — выстраивается, т. е. не без интерпретации. В какую бы интерпретативную систему моего хорошего я ни встроился, всегда скоро или позднее окажется, что мое настоящее хорошо хотя бы чуть-чуть, но в другом; мне приходится тогда или уговаривать себя, что мне хорошо то, что не хорошо, или снова бросить мою очередную систему, выйти из расписания и вернуться к неопределимому хорошо, которое вот оно совсем рядом, но улавливается интуитивно.
В хорошо входит страшно много. В греческом синоним блага — ?? ?????, красота, благолепие, старое доброта. Когда мы выходим на люди, то придаем себе облик. При этом одни думают, зачем так делать, зачем я так делаю, красоваться перед другими мне пользы не приносит; другие думают, это нужно для успеха, встречают по одежке, и т. д. То, что мы о своем облике думаем таким или другим образом, показывает, что мы сначала о нем позаботились, просто так, автоматом (например, в метро, перед зеркалом все придают себе лицо). Совершенно независимо от интерпретаций и до них наш облик, ?? ?????, входит в наше ?? ??????, и мы как отдергиваем руку от огня или невольно сердимся на котенка, который оцарапал, автоматически, так же, как тянемся к успеху, не забываем взять сдачу, захватить покупку в магазине, придаем себе облик, «душевный облик», говорит Дильтей (65 [64] ). Он хороший по определению. Разумеется прическа, одежда, выражение лица взяты нами из расписания. Но первичное движение принять облик, вкладывания себя нами в хорошо взято не из расписания, это движение так же инстинктивно вкладывает нас, вдвигает в хорошо, как младенец сладок и благодушен, когда попил и засыпает. Важно делать различение, которое мы не замечаем у Дильтея: хорошо — раньше формы, усматривается и устанавливается до того как найдены гештальты и заставляет их искать. Доказательство: в расстройстве <ребенок> теряет форму, буквально растекается. Благом и красотой это состояние трудно назвать, но оно хорошо, хотя форма потеряна, и приведение угрозой или долгим изматыванием несчастных детей к форме хуже чем их рёв.
64
<В. Дильтей. Описательная психология… Здесь и далее в скобках указаны номера страниц>.
С этим неразличением Дильтея связано его понимание русской культуры. В своей поэтике («Воображение поэта. Элементы поэтики») он говорит:
Сегодня же в пространной области поэзии повсеместно царит анархия. Созданная Аристотелем поэтика мертва. Уже перед лицом прекрасных поэтических чудовищ, создававшихся Филдингом и Стерном, Руссо и Дидро, формы и правила поэтики Аристотеля превращались в бесплотные тени чего-то ирреального, в шаблоны-снимки художественной манеры прошлого. […] Нас осаждает многообразие форм всех времен и народов, и оно, кажется, размывает любые разграничения поэтических видов, любые правила. Особенно нас с головой затопляет идущая с Востока стихийная бесформенная поэзия, музыка, живопись, — полуварварские, однако наделенные грубой энергией тех народов, у которых борения духа еще совершаются в романах, да в живописных полотнах шириной футов в двадцать. — При подобной анархии никакое правило не властно над художником, а критик отбрасывается на позицию личного чувства — вот масштаб оценки, какой единственно у него остается. […]
Подобной анархией вкуса всегда отмечены бывают эпохи, когда некий новый способ ощущения действительности уже разрушил устойчивые формы и правила и когда вот-вот готовы сложиться новые нормы искусства; однако нельзя, чтобы такая анархия затягивалась […] [65]
65
<См.: Вильгельм Дильтей. Герменевтика и теория литературы. Собрание сочинений в 6 тт., т. 4. М.: Дом интеллектуальной книги, 2001, с. 267–269>.
Писалось в 1887-м. Под романами, в которых совершаются еще
Сегодня потребность в правдивости и в захватывающем впечатлении, в чем бы таковое ни состояло, увлекает художника вперед, хотя цель пути ему еще не известна. В жертву своему устремлению он приносит аккуратное разграничение формы и ничем не замутненное возвышение идеально-прекрасного над пошлой действительностью. При этом художник чувствует свое взаимосогласие с обществом, которое уже переменилось. Борьба за существование, за действенность ведется в нем бесцеремоннее прежнего, и она требует, чтобы нещадно эксплуатировались наиболее сильные эффекты [66] .
66
<Там же, с. 269>.
Едва ли надо говорить о том, что цель пути на стадии хаоса еще не известна. Вернее знать, что один и тот же успех видится благополучному младенцу и классическому искусству в гармонии, расстроенному ребенку и модерну в раздоре, или прямо в раздирании. Поведение кричащего, раздирающего душу ребенка настолько не негативно, не нехорошо, что его можно и, мне кажется, нужно сблизить с эротическим поведением, при обострении которого тоже нарушаются все образы и правила, и с поведением при родах. Аномальное поведение как бы безупречно аномально, или неприступно, непроглядно. Для невключенного глаза скандальное поведение ребенка не должно иметь места, в нем виноваты родители, которые его не покормили; сексуальная сфера и интимное эротическое поведение безобразно; со страданиями при родах надо покончить, и мы почти поддаемся пропаганде безболезненных родов; от эксцессов модерна художники должны воздержаться, и мы с этим тоже почти соглашаемся; а уж так называемая античная культура это заповедник гармонии. — Здесь совсем неизученный, стыдливо обходимый вопрос страсти войны, где строгая дисциплина и парад имеют свой противоположный полюс в позволении абсолютно всего, обязательная униформа указывает на голое тело, где острая смертельная эротика. Может быть когда-нибудь доберемся до войны, не сейчас. Если что-то скрывается, то даже не интимная эротика, а война в ее сути.
Аномалии несимметричны только тем, что капризного воюющего младенца например родители уносят с глаз, скрывают, а благодушного с удовольствием всем показывают. Но что оба состояния одинаково для жизни успех, это чувствуется. У Дильтея это ощущение пробивается сквозь его догматику, в которой первенствует установка на форму.
[…] Теперь наш идеал — не в форме, а в силе, которая обращается к нам своими формами и движениями. Так и получается, что искусство становится теперь демократическим, как и всё вокруг, и жажда реальности, жажда прочной научной истины насквозь пропитывает и его. И художник, и поэт сегодня чувствуют, что подлинному великому искусству наших дней следовало бы выразить содержание и тайну этой эпохи — столь же грандиозные, как и те, что взирают на нас с изображений Мадонн и с гобеленов Рафаэля, что обращаются к нам устами Ифигений, и они со всей страстностью ощущают — тем острее, чем менее ясной представляется художнику цель искусства, — всю противоположность свою эстетике, лик которой обращен назад, эстетике, которая выводит понятие идеально-прекрасных форм из творений прошлого или из абстрактных идей, этим понятием измеряя творческий труд художника, его борения [67] .
67
<Там же, с. 269–270>.
Предпочтение благу и красоте успеха и хорошо, вы видите, не лексика: трудные роды успех и хорошо, но в отношении их едва проходит благо и не проходит красота. Успех и хорошо учитывает некрасивые фазы, через которые абсурдно говорить, что не должно проходить живое.
С неопределенностью, нерешительностью, двойственностью Дильтея в его дилемме хаос-классика, его неуверенность, когда он там и тут ощущает правду, связан его тезис, что наши побуждения не доходят до нашего сознания (79). Это совершенно верно: наши побуждения в другом месте чем сознание. Но вернее сказать что наше сознание не доходит до них. Постоянное, ежемгновенное стремление к чтобы было хорошо не доходит до сознания потому, что давно, очень рано, мы не помним когда утвердилось в нас; само собой разумеется, мы к нему привыкли, во-первых, а во-вторых, никаких шансов осознать, что для нас хорошо, нам не дано. Нам дано знать это в нашем новом смысле: зачать, вступить в брак, вобрать и отдать себя в союз. Союз с чем?. Со своим хорошо.
Суть Geisteswissenschaften, их отличие — главное — от Naturwissenschaften у Дильтея можно видеть в том, что во вторых изменение человека не тематизируется, а в первых оно главная тема. Данность меняется: душа расширяется при встречах (там же), как от присутствия толпы тоже меняется душа (81) — она текучая, собственно принимает себя новую в «восприятиях». Не здесь ли, в организации этих встреч, суть Geisteswissenschaften, их причина и назначение: расширение души.
Selbsterhalten, самосохранение: спасение, рост, успех, это «закон» (80): что сохраняется при постоянном изменении? Содержательно — собственно ничего. Открытость и не требует ничего из душевной данности сохранить. Но обязательно сохранение своего. О нем уже достаточно говорили. Здесь только напомнить о подсказке языка: близость своего и хорошего в древнеиндийском и в других языках.
Сохраняется вид, перспектива ухода в свое, свобода выбора необходимого. Дефиниция свободы как возможности иначе совершить поступок у Дильтея неверна (88). Это мы можем говорить тем более уверенно, что у него же есть и другое. «Преодоление возбуждения направленным к выполнению долга волевым действием… этого рода переживания сопровождаются особым внутренним чувством, именуемым свободой» (там же). Так что не в противоположность дисциплине свобода, а ради свободы дисциплина, свобода в следовании долгу.