Дни моей жизни. Воспоминания.
Шрифт:
Трубецкой был очень высокий, стройный человек. Лицо его было из тех, какие попадаются на картинах Гоццоли или среди рыцарей с флорентийских надгробных памятников. Характерные черты с выражением скрытой силы и смелости. Современный пиджак не шел к нему: хотелось видеть его в бархатном колете, с кинжалом у пояса.
Я смотрела на эти три головы: большой ученый и два больших художника. Тарханов -- голова Зевса, Паоло -- из эпохи Возрождения, и Репин -- такой русский, который мог бы служить моделью для заштатного дьячка, несмотря на отложной воротник и галстук бантом, по моде шестидесятых годов.
Трубецкой был убежденный вегетарианец, притом страстный противник вивисекции.
Время было зимнее, святки, в просторной комнате топился камин и пахло гиацинтами, стоявшими на столе. Трубецкой вынул небольшую
– - Я прочту вам рождественский рассказ.
Он читал его по-французски. Дело шло о лошади, которую, когда она состарилась и перестала быть полезной, обрекли на вивисекцию. Я не помню подробностей, но помню, что рассказ был написан так взволнованно, так тепло, что меня даже дрожь проняла у пылавшего камина, когда я вообразила себе мучения несчастного, бессловесного животного, под старость обреченного на пытку заживо. В прекрасных глазах Порадовской блестели откровенные слезы. Все были под сильным впечатлением рассказа, хотя Тарханов как физиолог не мог согласиться со взглядом автора: он стал возражать ему, что вивисекция необходима для блага человечества, так как благодаря ей, благодаря страданиям бессловесных тварей, могут быть спасены тысячи людей, но художник видел только страдания живой твари и стоял на своем. Репин знал, в чем дело, но, думаю, не вполне хорошо понимал по-французски, однако всецело поддерживал Трубецкого. Но, когда мы выходили, он, посмеиваясь, сказал мне потихоньку:
– - Да, но сегодня из-за Трубецкого не дала мне Елена Павловна вегетарианского бифштекса!
При Наталье Борисовне он этого не посмел бы сказать, при ней он больше помалкивал, и вообще он часто молчал, внимательно вглядываясь в собеседника, точно зарисовывая его; но когда увлекался, то начинал говорить страстно и складно.
Если ему надо было читать публично, он писал свою речь на бумажке, волновался невероятно и, держа бумажку вверх ногами, бормотал что-то невнятное. Он всегда горел тем, что писал; но, уже отправив свою картину на выставку, увидав ее среди других, часто приходил в отчаяние. Убегал с выставки, торопясь так, что едва попадал в рукав шубы, и только нервно повторял:
– - Не вышло... не нашел... О, о, о... как же это... не так надо было!
* * *
Репин был, как всякий художник, чувствителен к красоте -- и если он "влюблялся в каждую свою модель", как о нем говорили, даже в "бурлака" Канина, в чем он сам сознавался, то, естественно, к женской красоте он тоже не мог оставаться равнодушным и многими своими моделями увлекался, хотя, большей частью, увлечения эти были артистического характера.
Некоторые оригиналы его портретов я знала очень хорошо: начать хотя бы со знаменитого портрета баронессы Икскуль, находящегося в Третьяковской галерее. С портрета смотрит стройная, высокая женщина в ярко-красной шелковой кофточке, в шляпке странного фасона и с изумительно написанной вуалеткой на лице. Это смелая проба, которую в свое время сделал известный портретист Леман в Париже, написав юную певицу Фелию Литвин тоже под вуалеткой. Трудная задача удалась обоим -- вуалетку, кажется, можно приподнять -- так легко она лежит на лице, прикрывая, но не скрывая тонких черт красивого, точеного лица, темных глаз, глядящих проницательно и смело, волевого подбородка.
Я познакомилась с В.И. Икскуль лет через двенадцать после того, как написан был этот портрет. Она была уже немолода, но красота ее не исчезла. Редко видела я женщин ее возраста, которые так замечательно сохранились бы, при этом почти не прибегая к искусственным мерам: баронесса не красилась, не подводила глаз, да ей это и не нужно было; ее глаза сохраняли блеск и огонь молодости, а черные брови необычайно подчеркивали властный характер лица. Она только скрывала свою седину -- красила волосы, но делала это в Париже и у лучших мастеров, и очень искусно оставляя белую прядь над правым виском так, что непосвященные не могли и представить себе, что волосы у нее крашеные.
Она была председательницей всевозможных обществ, стояла во главе общежития женского медицинского института, которое являлось делом ее рук, курсистки ее любили. Она же стояла во главе Общины св. Евгении, имевшей не только больницы, клиники, но и всякие подсобные предприятия, и на все у нее хватало времени. Жила она в особняке на Кирочной улице:
Особняк баронессы подходил к ней и характером: элегантный, корректный, внутри обставленный со спокойной роскошью. Много картин и скульптур из Рима, где она жила в течение почти двадцати лет, -- муж ее был русским послом в Италии. Но как сама баронесса под безупречной внешностью светской дамы была исключительно деловой женщиной, практической и предусмотрительной, так и этот аристократический особняк скрывал в своем дворе большой доходный дом, с улицы незаметный.
В гостиной В.И. по ее приемным дням бывали министры, генералитет, академики -- и тут же видные деятели литературы, искусства, сцены, но только такие, с именем которых не связывалось никакого скандала.
Забавно, что в те времена почему-то титул "баронесса" не внушал доверия: среди них встречалось немало авантюристок, даже дам легкого поведения, если попадалась какая-нибудь шпионка высокого полета, это почти всегда бывала баронесса, и в романах, и в драмах баронессы играли почти всегда роль "злодеек", так что быть баронессой с незапятнанной репутацией не всякой удавалось. Репутация же В.И. была большой марки. Правда, в самых высших сферах на нее слегка косились, считая ее "красной", но тем не менее у нее "бывали", и по приемным дням вся улица перед ее домом была запружена "собственными" экипажами. В ее салон попадали, как я уже говорила, многие из людей искусства. Вообще в тогдашних петербургских гостиных, как придворных, так и "поддворных", и плутократических, можно было встретить художников, писателей, артистов. У Икскуль бывал и Репин -- старый знакомый, встречаемый ею всегда с не меньшей, а может быть, и с большей любезностью, чем военный министр или атташе дипломатической миссии.
Когда наш общий друг, писательница М.В.Крестовская, тяжело заболела и должна была одна поехать за границу для серьезной операции, причем муж ее из-за дел не имел возможности сопровождать ее, а отправил с доктором и горничной, В.И., узнав, как Крестовская страдает от одиночества, приказала взять билет, поехала к ней и две самые страшные недели провела, не отходя от ее постели.
Все это делалось без разговоров, со светской улыбкой, при этом никаких благодарностей не допускалось, как будто иначе быть не могло.
Такова была эта на вид холодная, честолюбивая баронесса... Выдержка и благовоспитанность ее могли служить примером для любой великой княгини, а сердце ее говорило в неожиданные минуты. Не раз многие из медичек, ставших впоследствии известными врачами, тепло вспоминали о ее доброте.
* * *
Вот еще модель Репина -- писательница М.В.Крестовская. Теперь мало кто знает и помнит ее. Но тогда -- в последние годы XIX столетия -- это имя было известно всем и любимо многими. Она имела "свой час". Ее романы и рассказы, посвященные главным образом лирическому воспроизведению женской любви, пользовались большой популярностью. В период господства пессимистических настроений страстный гимн любви и жизни, бывший сущностью молодых произведений Крестовской, звал к счастью, к свету, вливал бодрость в угасающие и увядающие души. Русской критике случалось называть ее "русской Жорж Санд". Но, конечно, этого сравнения она не заслуживала, несмотря на свою острую наблюдательность и знание окружавшего ее быта. Она не сумела претворить свои лирические откровения в выработанное и законченное миросозерцание и более чем многие из женщин-писательниц, грешила тем, в чем принято было их упрекать: писала только свои романы. Кто прочтет ее книги, точно увидит серию ее портретов. Вот веселая юная девушка -- вся порыв своеволия, вопрошающие глаза и готовые всему улыбаться губы: это "Иса", "Леля", "Бабушкина внучка", "Ранние грозы"... Но из задорной, пылкой девушки складывается женщина, любящая и страдающая: жизнь ставит задачи, тоньше становится душа, тоньше и внешний облик: это "Артистка", "Вопль"... Наконец, жизнь окончательно переработала душу и открыла ей глубины страданий: "Исповедь Мытищева" -- ее лебединая песня.