Дни моей жизни. Воспоминания.
Шрифт:
Вот об этом-то "смысле жизни" главным образом и приходили спрашивать мудрого старика. И, сидя в своем глубоком кресле, в шутку прозванном им "исповедальней", он говорил приблизительно следующее:
– - Каждый человек зажжен в мире, как огонек. Только одни тлеют и шипят, как погасающий светильник, а другие горят ровно и ясно. Цель каждого человека -- раздуть в себе этот огонек, сделать из него сильное, яркое пламя, которое могло бы светить и согревать всех кругом. И, уходя из жизни, так или иначе оставить после себя что-то для будущего.
И еще прибавлял завет доктора Гааза:
– - Жить для того, чтобы делать счастливыми людей кругом себя.
Я не могу повторить всего, что он говорил и что входило в его любимый курс "этики общежития", могу только пожалеть, что ему, перегруженному работой, не удалось записать и систематизировать этот курс, который он читал почти без запинок, по вдохновению, внушая слушателям отход от узкого индивидуализма во имя общего развития и блага. Но жаль, жаль, что этот труд не остался нам как подспорье в трудные
Поток посетителей усиливался в день его рождения. К вечеру он, бывало, прямо изнемогал: тут были и седовласые профессора, и партийные работники, и юные рабфаковки, и известные артистки и артисты, и -- маленькие дети. У последних было к А.Ф. просто обожание. Маленькие ученицы Елены Васильевны, раз познакомившись с дедушкой, становились его друзьями. И трогательно было видеть, как этот едва двигавшийся старый человек... вдруг заводил с малышами игру в "крушение", состоявшую главным образом в том, что вся компания после свистков и гудков сваливалась кто на диван, кто на пол... Елене Васильевне приходилось только кричать: "Не уроните дедушку!" Потому что он был слабее семилетнего ребенка, и бурные ласки детей грозили его равновесию.
Я здесь не пишу о нем как о писателе, как об общественном деятеле, вырвавшем у смерти десятки жертв своею гуманностью, -- это и без меня знают. Мне хочется вспомнить о добром, мудром друге, уход которого оставил такую ощутительную пустоту... Человек с умной душой и умным сердцем!
Отношение А.Ф. ко мне -- одна из дорогих страниц моей жизни. Он с большим интересом относился к моим писаниям, часто после новой вещи я получала от него несколько слов теплого привета и ободрения. Особенно он любил мою книгу "Сказания о любви" и посвятил ей очерк "Былые образы", вошедший в третий том его воспоминаний "На жизненном пути". Он как-то подвел меня к небольшому шкафчику, где он хранил заветные свои книжки, и указал мне, что моя книга в чудесном переплете стоит в нем: в хорошем обществе мне выпала честь быть!
И, думая о нем, я всегда мысленно повторяю слова поэта:
О милых спутниках, которые вам свет
Своим присутствием животворили, --
Не говори с тоскою "нет" --
А с благодарностью "были"!
В Калабриеве
Через несколько лет после кончины моего мужа я написала одни стихи. Вот они:
Как тяжко нести коромысло дней...
В том ведре, где счастье, -- совсем на донце...
То ведро, где горе, -- много тяжелей.
И трудна дорога, и резко светит солнце...
Горе расплескать -- затопишь все вокруг.
Счастье расплескать -- с чем же оставаться?
Но ты мне помогаешь -- дорогой мой друг --
Ношу донести -- и не надорваться.
Я посвятила эти стихи Маргарите Николаевне Зелениной, дочери М.Н.Ермоловой, и могу прибавить только одно -- что действительно, дружба, любовь и забота ее помогали и помогают мне жить.
Семьи Щепкиных и Ермоловых были всегда близки, и недаром М.Н. шутя называла себя "приемной дочерью Щепкина".
Маргариту Николаевну я знаю с детских лет. Я любила ее, когда она была задумчивым, нежным ребенком, потом молоденькой девушкой, поэтической и глубокой. Жизнь на время разделила нас. Я уехала из Москвы, мы обе вышли замуж, и опять встретились молодыми женщинами, чтобы уже не расставаться. Мой муж полюбил М.Н. как сестру. Я полюбила сына М.Н. как своего -- и мы составили своеобразную семью, хоть и не связанную кровным родством, но более близкую, чем многие настоящие семьи. Жили мы всегда "напополам" -- то мы гостили у нее в Москве, то она у нас в Ленинграде. В дни революции мы с мужем уехали из Ленинграда в Москву, чтобы быть вместе с ней, и въехали в город в разгаре Октябрьских дней, так что даже не могли сразу попасть к ней в дом и остались на полдороге в Фурманном переулке у знакомых, так как по главным улицам уже не было ни проезда, ни прохода... Все главные события жизни -- как радостные, так и трагические -- мы переживали вместе, и, повторяю, не будь ее, я, вероятно, не вынесла бы потери мужа и наступившего одиночества.
С М.Н. у меня связывается столько воспоминаний, что не знаю даже, с чего начать, но хочется мне рассказать о тех днях, которые ушли безвозвратно и которые стоят того, чтобы их зарисовать.
При жизни Марии Николаевны, которую я с детских лет глубоко и горячо любила, она обычно часть лета проводила в небольшой усадьбе Калабриево, где жила Маргарита Николаевна с сыном и гостили родные, друзья и мы с мужем.
В то время "помещичья жизнь" уже уходила в область прошлого, маленькое Калабриево (родовое именьице мужа М.Н.) если и давало какой-нибудь доход, то разве управляющему -- хитрому деревенскому кулачку, -- а расходов требовало не меньше любой дачи. От своих коров покупалось масло в деревне, от своих лошадок ездили с ямщиками и т.п. Но уклад там -- особенно благодаря уцелевшим от старых времен няне, прежним навыкам и привычкам -- был такой, как будто мы жили во времена Аксакова. И там забывались Москва, и Петербург, и наши дела, и работы -- и мы временно чувствовали себя как бы в старинном романе...
Калабриево было бы идеальной декорацией для тургеневского "Фауста": именно тургеневский уголок. Небольшой белый дом, насчитывавший больше ста лет, утопавший в сирени, стоял на самом берегу реки, к которой прямо с балкона вела дорожка шагов в пятьдесят и спуск с лесенкой к купальне. На противоположном берегу расстилались поля, вправо виднелась высокая белая церковь старинного села Троица
Дом был невелик, но просторен и удобен. С антресолями, с комнатами, еще по старине носившими разные названия: угловая, токарная, красная, девичья... В окнах столовой, выходивших на террасу, вставлены были пестрые стекла: малиновые, лиловые, желтые, синие. Во время заката солнечные лучи падали как раз сквозь них и раскрашивали стоявшие на столе огромные букеты -- в мае белой сирени и ландышей, в июне ночных фиалок, в июле белых роз и Табаков, делая их фантастически пестрыми. Обстановка была старинная. В полосатой гостиной висели потемневшие картины, изображавшие бури и кораблекрушения, так не вязавшиеся с мирной атмосферой всего дома, словно их повесили нарочно как напоминание о житейских треволнениях... Алебастровые вазы стояли на колонках у стен. В столовой была копия "Мадонны" Рафаэля, писанная когда-то домашним живописцем, а в токарной -- портрет красивого человека в белом мундире екатерининских времен, это был Новосильцев, когда-то посол в Италии. Существовал рассказ, что, когда ему туда прислали план этого имения, он обратил внимание, что его очертания точно совпадают с очертаниями Калабрии, и послал распоряжение, чтобы имение называлось "Калабриево" -- оттуда это необычное название. В шкафах попадались книги XVIII века с засушенными среди страниц розами. В горках -- фарфоровые пастушки, веера, флакончики для духов, порт-букеты, давно вышедшие из употребления.
Наверху были удобные, светлые комнаты с пестрыми фарфоровыми ручками у дверей. Перед девичьей -- между двух крылец -- был палисадник, полный жасмина и малины, а перед его забором -- лавка и большой стол для чаепитий на вольном воздухе.
В доме все хозяйство находилось под присмотром няни, Анисьи Васильевны, прожившей в семье больше пятидесяти лет. Тогда еще водились такие драгоценные старухи, тип которой замечательно описан Толстым в "Детстве и отрочестве". Да и у многих из старых писателей есть эти образы настоящих русских женщин, на которых в семье смотрели как на родных и которых дети иногда любили больше, чем своих матерей, как, например, Пушкин свою няню Арину Родионовну. Няня была в то же время великолепной экономкой. Красивая, бодрая старуха с яркими глазами и сохранившими румянец щеками. Она сама признавалась, что в молодости была красива и что "пристав иначе не говорил, как вы, Анисья Васильевна, как малинка-ягода". Она была очень темпераментна. В моменты гнева или волнения у нее высоко поднималась кверху левая бровь, и по этому признаку мы всегда знали, что она расстроена. "Девушек" своих она держала твердой рукой, и они ее слушались и почитали; а было их довольно много -- летом набирался дополнительный штат, особенно когда съезжалось много народу и приезжала сама Мария Николаевна. Нянюшка была религиозна, с удовольствием ходила к церковным службам, в свободные часы читала священные книги, но ханжества "богобоязненных старушек", так сочетающегося с религиозностью, у нее совершенно не было. Она любила хорошо одеться, идя в храм, и ей доставляло удовлетворение, что священник ей отдельна выносит просвирку, и все в церкви знают ее и приветствуют. Одевалась она замечательно: с таким вкусом и знанием стиля, что ей могли бы позавидовать покойная О.О.Садовская и Е.Д.Турчанинова, безупречные в стиле своих костюмов. Ее широкие кофты, плоеные чепцы с завязками, бархатные накидки -- все это заняло бы достойное место в их гардеробе. Когда она по утрам входила в комнату и вносила со степенной приветливой улыбкой поднос с кофе и горячими лепешками своего изделия, поздравляя с добрым утром, то утро действительно казалось добрым и день озарялся этой старческой, важной и доброй улыбкой. В няне особенно было дорого то, что в ней не было никакой лести, никакой фальши. Она любила тех, кого любила, и, не стесняясь, порицала тех, кого не любила. У нее была великолепная русская речь, с собственными оригинальными, но выразительными словечками, вроде "попадья наша сущая дрездо" (то есть трещит и болтает много глупостей) и т.п. Она любила порассказать о местных новостях, но так как ее непосредственная хозяйка, Маргарита Николаевна, во избежание сплетен часто пресекала ее рассказы, то няня выработала манеру в двух словах сообщить, что ей хотелось, и сказать это в такую минуту, когда ее невольно выслушают, например, помогая мыть голову и поливая из кувшина: "А у соседки Мишечка опять ночевал". Фраза настолько краткая, что ее не успевали пресечь, но тем не менее сразу выяснявшая: а) что Мишечка ночевал у соседки, б) что он опять ночевал, то есть что это не в первый раз, в) что его зовут там Мишечка, а не Михаил Владимирович.