Дни моей жизни. Воспоминания.
Шрифт:
И глаза у нее казались невинными, как у ребенка. Очень странные у нее были глаза: в них чувствовалась какая-то пустота, словно их ретина не отражала и не воспринимала внешнего мира. Иногда немного блуждающие, иногда смотревшие почти не мигая, широко раскрытые -- это именно могли быть глаза русалки, не передающие никакого чувства, не имеющие дна, не жившие жизнью лица, нервного и подвижного. Ее больным местом был голос -- негибкий, со странной хрипотой, напряженный. Когда его слышали в первый раз, он обыкновенно производил неприятное впечатление, но постепенно забывался. Какой-то большой шарм был в ней, заставлявший
Помню ярко одну сценку из этого времени. Я была на вечере в одном "аристократическом" доме. За ужином меня посадили рядом с молодым человеком из общества, призванным занимать меня. При представлении не было принято называть по имени даму, поэтому молодой человек не знал, кто я такая. Мой юный вид и скромное серое платье делали меня похожей на пансионерку, и вот мой кавалер ревностно взялся за дело. Завел разговор о том о сем, конечно, о театре, о последних новинках и, между прочим, спросил:
– - А вы видели новую звездочку, Яворскую, у Корша?
– - О, да, -- отвечала я без дальних комментариев.
– - Преинтер-ресная женщина!
– - сказал он каким-то особенно хлыщеватым тоном.
Я невольно спросила:
– - А вы знакомы с ней?
– - Еще бы, -- продолжал он.
– - Я часто бываю у нее. Шикарная женщина. За ужином -- очаровательна и как умеет пить!
– - и он многозначительно прищурил глаза.
– - А вы ужинали с ней?
– - постаралась я скрыть свое негодование, потому что всех знакомых Лидии я знала наперечет, они были у нас общие.
– - Да... не далее, как вчера: в тесной компании, и она...
– - он хотел распространиться, но я прервала его, очень кротко сказав:
– - Послушайте... вы так молоды, а у вас, наверно, больная печень.
Он опешил и изумленно посмотрел на меня:
– - То есть?..
– - Ведь это только с больной печенью можно быть таким злым!
– - серьезно сказала я.
Он все еще не понимал, к чему я клоню.
– - Нехорошо ведь так говорить о женщине, не имея к этому никаких оснований.
– - Позвольте, почему же это я не имею оснований?
– - покраснев и делая обиженное лицо, спросил он.
Я, не повышая голоса и очищая ножичком мандарин, отвечала:
– - Потому что Лидия Борисовна мой лучший друг, мы живем с ней вместе, а вчерашний вечер мы мирно провели дома и ни с кем не ужинали.
Мне даже теперь смешно вспомнить, как его физиономия сделалась пунцовой до лилового цвета, и он вдруг исчез, словно сквозь землю провалился: у меня было такое впечатление, что он нырнул под стол.
Хозяйка спросила меня:
– - Что вы сделали с *?
Но так его никто больше и не видал. Он был не единственный: в моде было хвастаться близостью с
"Я лучше молвы, повсюду обо мне гремящей!"
С каждой новой ролью, с каждым новым успехом труппа ненавидела ее все сильней. "Девчонка, свалившаяся неизвестно откуда и забравшая в руки весь театр!" Ту несомненную заслугу, что Яворская европеизировала и освежила затхлый театр, никто ей не прощал. Ее туалеты, ее манеры, ее невидящий и рассеянный взгляд -- все ей ставилось в вину. И я помню, как в доме у Щепкиных под Новый год эта блестящая "звезда" плакала горькими слезами и, рыдая, повторяла: "Я в театре, как белая лошадь!" Ей тяжело было быть "белой лошадью", этой 23-летней "звезде", за которой уже стояло прошлое разбитой молодой любви. Но, кроме вражды, сплетен и издевательств, она не встречала в своем кругу ничего. Мудрено ли, что и она научилась чуждаться своего мира и видеть в нем врагов, и все больше и больше становилась особняком, чего большинство не прощает.
Сливки Москвы -- профессора, писатели и т.д.
– - были притянуты к ней. Но фатально женщина в ней интересовала их больше, чем артистка и человек, и в этой атмосфере ей иногда было трудно жить. Умные, серьезные люди в ответ на запросы ума, духа, которые у нее в юности, несомненно, были, отвечали ей: "А вот поедем, побеседуем в Стрельне..." Московская манера за стаканом вина говорить о высоких материях!
* * *
Жилось нам тогда шумно. Интересно.
Другие мои приятельницы присоединялись к нам. Чаще всего это была Лика, Мария Павловна Чехова, милая, тихая девушка с лучистыми глазами, сестра А.П.Чехова, и молодая певица Варвара Аполлоновна Эберле.
Мария Павловна занималась живописью и преподавала в гимназии Ржевской (родственницы Лики и моей свойственницы). Она была серьезна и сдержанна на вид. Я, привыкшая к экспансивности театрального мира, сперва немного дичилась ее, но скоро поняла всю ее душевную прелесть, чеховский юмор и тихую веселость, освоилась с ней совсем и подружилась. В наш кружок она вносила нотку тургеневской женственности, веявшей от нее даже в самые шумные наши минуты. Она была олицетворением женственности, но ведь недаром она была Чехова: умела она и понять шутку, и сама поддразнить -- незлобиво и умно.
Варвара Эберле была тоже очень интересна в своем роде: высокая, стройная с темно-рыжими волосами цвета спелого каштана, освещенного закатом, с зелеными глазами. У нее был милый голос. В Большом театре она поэтично и свежо спела Татьяну, а вот так, в дружеском кругу, сидя на полу на подушках и держа в руках балалайку, на которой знакомые художники писали ей головки и пейзажи, а я -- стихи, она чудесно пела русские песни "Хуторок", "Перекати-поле", как только может петь русская степная девушка, и заставляла навертываться слезы на глаза слушавших. Я думаю, будь это позже, она бы превзошла успехом Плевицкую и ей подобных: но тогда русские песни еще не вошли в моду. Она была необыкновенно заразительно весела и жизнерадостна. Иногда, живя у своих в деревне, она приезжала ко мне в Москву, "на один день, переночевать и домой". И этот день растягивался в две-три недели -- так цеплялись одно за другое приглашения, выставки, спектакли...