Дни моей жизни. Воспоминания.
Шрифт:
У меня остался в памяти яркий день ранней весны, голубой и золотой, в Москве. Варя только что была у какой-то гадалки, куда заставила меня сопровождать ее, гадалка наговорила ей всякого вздору, и мы, выходя, веселились как дети. Мы садились в пролетку. Кругом сновала оживленная толпа, блестела, как свежевымытая, зелень бульваров, горели купола церквей. Мы обе рассмеялись -- сами не зная, чему -- и тут же, на улице, звонко расцеловались, радуясь, тоже не зная, чему: солнечному дню, свободе... а главное, своей молодости. Ничего не случилось, а нам казалось, что нам подарили что-то драгоценное... Много лет спустя, когда я встретила ее в трауре по мужу и в повязке сестры милосердия, мы вспомнили эту минуту.
Я останавливаюсь на описании некоторых моих подруг, потому что мы
Дело в том, что раньше женщины как-то подразделялись на два разряда. Женщины из так называемого "общества": это были жены, матери, сестры... Их уважали, почитали, берегли -- и с ними скучали. Другой разряд были те женщины, к которым ездили кутить, с которыми не кланялись в обществе и которых можно было купить. С ними пили, на них разорялись -- и в конце концов тоже скучали.
В те годы была глухая и тупая реакция. Женщине не давали доступа к высшему образованию. Большая часть высших учебных заведений и курсов была закрыта.
От того-то лучший сорт девушек, которые в 60-е годы пошли бы на медицинский факультет и т.п., кинулся так или иначе в искусство. И образовался новый тип -- такие, как мы, и явился новостью для мужчин. С нами не было скучно...
Мы умели веселиться, выпить глоток шампанского, спеть цыганский романс; но мы и умели поговорить о Ницше, о Достоевском, о богоискательстве, мы умели прочесть реферат, продержать корректуру и пр.
– - и со свободой нравов соединяли то, что они привыкли видеть в своих матерях, женах и сестрах: порядочность, благовоспитанность, чистоту.
Знали, что нас нельзя "купить", что мы требуем такого же уважения, как "матери, жены и сестры", а вместе с тем с нами можно говорить как с товарищами, советоваться по делу и пр. Но, конечно, уважение уважением, а все же: к тому, что для нас казалось серьезным делом, мужчины относились как к игре, составлявшие наш круг профессора, редактора газет и журналов, критики, писатели, артисты перепутывали серьезные споры и романы, лекции и Иветту Гильбер, Толстого и цыган, корректуры и устрицы. И не видели, и не хотели понимать, что мы -- "первые ласточки" и, как нас называли не без возмущения дамы из общества, "девицы конца века", ценой своей молодой жизни, своей репутации, с улыбкой на губах и с мужественным трудом, посреди осуждений, травли, ухаживаний пробивали дорогу будущей женщине, разрушали толщу вековых традиций, предрассудков и рабства своими слабыми руками и служили большому делу: раскрепощению женщины.
Я говорю об этом подробно, чтобы объяснить, почему наш кружок заключал в себе так много серьезных, умных, даже пожилых людей, которые себя чувствовали с нами как рыбы в воде и рады были каждому предлогу, чтобы проводить время с нами. Это своеобразный момент в жизни Москвы, и его стоит отметить.
Многие из них были нашими настоящими и бескорыстными друзьями. И первым из них был "дедушка" Саблин. Наш милый "серебряный дедушка"! Вспоминаю о нем с глубокой нежностью и благодарностью. Он был одним из редакторов "Русских Ведомостей", ведавший главным образом административной частью. Брат его был известный революционер Н.Саблин, покончивший самоубийством. Сам Михаил Алексеевич был человек хрустальной души и честности. Ему было всего 51--52 года, когда мы встретились с ним, но его московская ленца, его седые волосы, неизменная мягкая сорочка, в которой он ходил всюду, даже на торжественные заседания и юбилеи, его добродушная манера с молодежью, баловство, а иногда и воркотня на нас за "легкомыслие" -- все это вместе заставило меня прозвать его "дедушкой", и с моей легкой руки все, и Чехов в том числе, иначе уж его не звали.
Дедушка всегда готов был прийти на выручку во всяком затруднительном случае: всегда у него были наготове и дружеский совет, и проборка, и помощь. Он работал много и серьезно (по образованию статистик, и на этом поприще он много потрудился). Газета у него брала всю его жизнь. У этого бесконечно работавшего, серьезного, милого человека была одна слабость: он любил покушать, а еще больше -- угостить, и он очень ценил во мне
– - Не люблю я женщин, которые не понимают, что едят: подай ты ей вареную картошку, дупеля, пре-сале или жареную калошу -- не разберет. Культурный человек даже в таких жизненных функциях, как еда и питье, должен быть культурен.
Но я сильно подозреваю, что его любовь завтракать именно со мной была вызвана его неоднократным присутствием при моих 40-копеечных "мадридских" обедах, когда я наспех глотала какую-нибудь миниатюрную "жареную калошу".
Как сейчас вижу я его красивое, розовое лицо, яркие и ясные, как у ребенка, голубые глаза и серебряную седину волос и бороды и слышу добродушный его голос с московской оттяжечкой. И -- всегда при нем -- чувство спокойной уверенности в рыцарской защите и уважении этого "дедушки" к своим молоденьким и, в сущности, беспомощным и беззащитным "внучкам".
Какие приятные "чаи" задавал нам иногда дедушка в редакции "Русских Ведомостей" после осмотра типографии, где мне так сладок казался запах свежей краски и бумаги, где я с восторгом присматривалась к работе наборщиков, и такое в душе было чувство радостной любви к этим людям, к гордости М.А.
– - ротационной машине, казавшейся мне живой и вместе с ними помогающей мне передавать в мир мои мысли и чувства, роднящей меня с этим миром, -- это может понять только тот, кто сам испытывал это! И в этой обстановке особенно приятно было чувствовать себя как дома, распивать чай под улыбками радушно хозяйничавшего дедушки. Для него редакция "Русских Ведомостей" была смыслом и целью существования, дорогим детищем. В то время как Соболевский, Игнатов и др. были "Мариями" газеты, он был той "Марфой", без которой, может быть, остановились бы все колеса этого большого механизма, этой лучшей в то время в России газеты, жившей тревожной жизнью, с постоянными запрещениями, приостановками, штрафами и т.д.
Иногда в ту же редакцию попадала днем и настоящая внучка М.А.
– - трехлетняя хорошенькая Леля, и не знаю, с кем из нас он был добрее.
Благодаря этому же самому доброму волшебнику, дедушке Саблину, состоялась моя первая поездка за границу, оставшаяся в памяти, как первая любовь. Я с тех пор часто и много ездила за границу, раза по два в год, жила там месяцами, но, конечно, никогда уже не испытала того захвата, что в первый раз.
Как сейчас помню: Чехов уезжал на юг. Мы поехали его провожать на Курский вокзал. Был март месяц -- Великий пост, в те времена ознаменовывавший конец театрального сезона и отлет "перелетных птиц", как назвал актеров Михайлов в известном романе. Кто ехал в турне, кто на отдых. К последним принадлежала Лидия Борисовна: она должна была на другой день ехать за границу. Мы привезли Антону Павловичу бледно-желтых тюльпанов и лиловых гиацинтов и сидели на вокзале за столиком в компании остальных провожавших его друзей, чокаясь красным вином, чтобы пожелать ему счастливого пути. Все куда-то собирались, строили планы поездок.
Я печально сказала:
– - Да, выходит, как в старом анекдоте: все разъехались -- одна я не разъехалась.
Меня начали расспрашивать, почему я не еду с Лидией. Я засмеялась:
– - Опять из старого анекдота: генерал не стрелял по ста причинам, из которых первая была, что у него не было пороха! У меня нет денег.
Тогда дедушка Саблин серьезно спросил:
– - А на что же существуют авансы?
Я даже смешалась. Как очень юная писательница я еще с авансами знакома не была. А он продолжал: