Дни моей жизни. Воспоминания.
Шрифт:
Еще был у меня в Силламягах "волшебный дворец" -- старый дуб с огромным дуплом, с низкими раскидистыми ветвями, на которые было легко взбираться. Там я целыми днями играла, читала, мало кого допускала туда. Раз пустила одну девочку... но это кончилось печально.
Недалеко от нас была большая красивая дача, где жил какой-то инженер с женой, бывшей камер-фрейлиной императрицы, и массой детей. Среди них была девочка Оля моих лет. Она первая пошла мне навстречу, и мы начали играть с ней. Она была милая, голубоглазая девочка и понравилась мне. Я поделилась с ней своим дуплом, и мы скоро сдружились. Как-то раз -- я помню это как сейчас!
– - мы играли в большом гороховом поле, недалеко от нашей дачки, и уплетали вкусные стручки. Оля начала мне рассказывать, что завтра ее именины и ее мамы -- у них будет много гостей, и шоколад, и танцы, и фейерверк. "Ах, как бы я хотела, чтобы ты пришла к нам! Подожди: я побегу и спрошу маму, можно ли тебе прийти!"
– - Мама не позволяет, Таничка...
Мне что-то перехватило горло. Я молчала. Оля, очевидно, решила объяснить мне все и дрожащим голоском продолжала:
– - Мама говорит, что мне нельзя с тобой играть, потому что у тебя нет папы.
– - У меня есть папа, только он живет в другом городе...
– - спокойно ответила я и еще нашла достаточно самообладания, чтобы прибавить: -- Да мне все равно мама и не позволила бы пойти к чужим!
Потом собрала свои стручки и гордо пошла домой. Но дома гордость покинула меня, я со слезами бросилась к маме и, дрожа и плача, требовала, чтобы мне объяснили, почему это со мной нельзя играть, раз у меня нет папы, и почему у меня папы нет, зачем он не с нами.
Бедная мамочка, необычайно добрая от природы, тут вспыхнула и рассердилась:
– - Ах, она этакая... за императрицей горшки выносит, так и воображает себя невесть чем!
Я запомнила эти слова, как всякую подробность этого дня.
Но мамин гнев тоже быстро перешел в слезы -- и порывом своей редкой нежности она быстро заставила меня утешиться в моем огорчении... но не забыть его.
* * *
Ярким событием моей жизни была наша поездка с мамой в Москву. Как это случилось, что мама взяла меня с собой, и на кого она решилась оставить Алю -- я теперь себе не представляю. Но впечатление на меня эта поездка произвела огромное. Во-первых, само путешествие по железной дороге -- долгое, целый день и всю ночь. Во-вторых, все, что происходило на станциях, на каждой остановке что-нибудь новое: в Бологом какие-то особенные пирожки, в Твери -- особенные мятные пряники в виде горошка: все это нам приносил таинственный и, по-моему, могущественный человек, которого звали "обер-контролер", -- он за нами очень ухаживал. Мы ехали по даровому билету, я думаю -- ему нас кто-нибудь поручил. За окнами все было ново и интересно... Ну, а главное -- пребывание у тети Саши -- и театр!
У тети все было другое, чем у нас. Наша квартира была обставлена по-спартански, и, кроме рояля Ирмлера, выбранного для мамы самим Рубинштейном, очень ее любившим как ученицу, у нас ничего красивого или дорогого не было: только самое необходимое. Я редко видела такое равнодушие к вещам и к собственному удобству, как у мамы. Ей ничего не стоило улечься на сундуке, положив под голову диванную подушку, если кто-нибудь заночует у нас. Она никогда не сидела, развалясь в кресле. Я ее всегда помню или за роялем, или в движении: что-то кому-то помогает, шьет, моет, сама схватит метлу и метет. Играет с Алей: распустит свои великолепные косы, так что волосы ей закрывают лицо, и прыгает, "пугает" ее, сама заливаясь по-детски смехом. В доме она работала больше всех, и когда у нас жили учительницы или бонны -- то мама ухаживала за ними, а не наоборот.
Так вот, у тети в гнездышке все было красиво: какие-то мягкие кушетки, фарфоровые безделушки, цветы. Мебель и драпировки -- кретон в розах, казавшихся мне верхом изящества. В будуаре висел лиловый фарфоровый фонарик, на четырех стенках которого были изображены четыре времени года, шкафы были полны шелковых и легких платьев, и когда открывались, то из них пахло, как из цветочного сада. Все это необыкновенно мне нравилось. Но всего больше увлек и поразил меня театр.
В Петербурге мои театральные впечатления сводились к балету. Я бредила балетом, жила от Рождества до Масленицы мечтой о нем -- но даже и не представляла себе, что бывает иной театр. И вот в Москве я попала в Малый театр. Это составило эпоху в моей жизни. Я уже десятилетней девочкой чувствовала настоящую красоту: я увидала Ермолову -- Щепкинская кровь заговорила во мне, и театр занял отныне все мои мысли и мечты. По возвращении из театра мы с двоюродным братишкой разыгрывали бесконечные пьесы, драмы и водевили. Опустошали тетины шкафы и картонки. Обыкновенно нам в полную собственность поступали зеленые плато и остатки цветов от каждодневно бывавших у М.Н. Ермоловой подношений, и мы из них делали всевозможные украшения, венки и пр. Его новая няня, в противоположность Варварушке трезвая, но худая и злая, во всех наших играх, сама того не зная, исполняла роль ведьмы или Бабы-Яги и, не понимая, в чем дело, сердилась, видя,
Магия сцены проникла в меня глубоко, и, вернувшись в Петербург, я только и мечтала о том времени, когда опять буду стоять за кулисами, прижав нос к проволочной сетке, изображавшей окно, а тетя в фантастическом костюме будет подходить к этому окну и, будто бы разговаривая с канарейкой, ласково улыбнется и кивнет мне... а потом будет петь под музыку такие веселые песенки, а потом повезет меня домой в большой громыхающей театральной карете -- и у меня сердце будет биться от сознания, что вот эта самая дама в меховой ротонде -- только что играла королеву, а господин с сигарой -- сказочный рыцарь, который так прекрасен на сцене... совсем непохоже, как сейчас... и я, забившись, как мышонок, тихо-тихо в угол кареты рядом с тетей, буду чувствовать волшебную власть театра, делающего людей таинственными, меняющимися и сказочными...
А когда дома я слушала мамину игру -- мама дивно играла, хотя у нее были такие маленькие ручки, что ей и октаву трудно было взять, и играла с прекрасным выбором, так что все мое детство прошло под звуки Бетховена, Шуберта, Шумана и пр., -- я рисовала себе уж не сказки, а пьесы: и рано стала читать Шекспира, увлекаясь страстно. Он был вторым откровением моей жизни (после Андерсена) и остался навсегда моим любимым писателем.
Помню яркое впечатление, оставшееся у меня от посещения квартиры известного артиста А.П.Ленского. Это был любимец Москвы, прекрасный актер, очень красивый человек. Я видела его в Малом театре и помнила его. Как я узнала много позже, он временно переходил в Петербург, в Александрийский театр, в результате какой-то романтической истории. Так вот, с ним в качестве домоправительницы приехала поступившая к нему от тети няня (она же -- ведьма из наших игр), и моя няня пошла проведать старую знакомую, да захватила и меня. Ленского, очевидно, дома не было, и "Митина няня", как мы ее звали, повела нас показать нам его кабинет. Поразил он меня чрезвычайно: он был весь черный, обтянутый черным бархатом, дерево тоже черное, кое-где с серебром: а черные портьеры поддерживались пиками, на которых были надеты черепа. Посреди же комнаты было нечто вроде алтаря, с лампадой и цветами, и над ним -- задернутая черным флером картина. Няня бесцеремонно открыла флер -- под ним оказался портрет красивой брюнетки с яркими глазами: это была та самая дама, из-за разрыва с которой он бежал в Петербург... Он потом благополучно возвратился в Москву и там окончил свои дни, а дама, его "роковая змея", красивая московская мильонщица, после бурной жизни вышла за молодого человека и стала примерной женой. Я ее встречала старой дамой, властной и представительной, и не узнавала в ней той яркой красавицы с портрета.
* * *
Когда мне было лет 11, за мной неожиданно приехал отец. Он давно жил в Киеве и, приезжая в Петербург, заезжал повидаться с нами. Иногда брал меня с собой -- сниматься к фотографу, к каким-нибудь знакомым... У меня сохранялось впечатление от непривычного в нашей квартирке запаха хорошего табака, духов Лозе "Ландыш", душистого мыла Тридас и конфет Крафта, которые он дарил мне, причем мне доставалась небольшая коробка, а очень большую он вез кому-то в Киев. Чувство легкого смущения от того, что этот малознакомый мне господин брал меня на колени, целовал -- и, несомненно, имел на меня какие-то права. Но меньше, чем мама. Я даже, когда писала ему письма и мне говорили: "Ну теперь подпишись -- твоя Таня", -- возражала: "Нет, я подпишусь -- Мамина Таня".
Было у меня еще и впечатление, что при нем мама волнуется и не такая, как всегда. Он сидел у нас полчаса, расспрашивал, как я учусь, и всегда торопился. Что-то напевал, насвистывал и интересно рассказывал, поблескивая глазами из-под пенсне. Раз как-то он приехал и сказал маме: "Ты не отпустишь со мной Таню? Катя здесь... Ей очень хотелось бы повидать Таню". Я не знала, кто такая Катя, но видела, что мама очень вспыхнула, как-то особенно сжала губы и наотрез отказала папе: "Нет, Таню я не пущу". Он пожал плечами и не стал настаивать. Уехал, а мама очень волновалась и была сама не своя весь день.
На этот раз папа приехал какой-то странный. Он не напевал, не шутил со мной, не привез конфет. Он сел на стул, сказал маме: "Катя умерла".
И -- заплакал. Он! Мужчина!.. Это было так странно и даже страшно. Я думала, что мужчины никогда не плачут. А мама обхватила папину голову и -- сама заплакала. И это было странно... потому что я отлично помнила, что на эту неизвестную Катю она точно сердилась тогда...
Я ничего не понимала толком, но потом мне сказали, что у папы есть две маленькие девочки, мои сестрички, и что папа очень хочет, чтобы я с ними пожила. Хочу ли я ехать с ним? Я захотела. Я себя в доме всегда чувствовала какой-то не особенно нужной, и это ощущение, что папа хочет меня взять с собой, было ново и приятно. Конечно, страшновато было расстаться с привычной обстановкой, страшновато было ехать с этим малознакомым папой... но ведь это всего на месяц. А там новые сестрички, которым я нужна!