Дни моей жизни. Воспоминания.
Шрифт:
Тут я стала чаще приглашать его, понимая, как сейчас ему дорого внимание.
В дальнейшем мы стали встречаться с Давыдовым уже в Москве, куда он перевелся из Ленинграда, уйдя из Александринского театра. Я не знаю подробностей его ухода, но что-то у него вышло с театром, и, несомненно, он ушел с большой горечью. В Малом театре его приняли "из уважения к имени", но и тут он чувствовал, что он, в сущности, лишний, ненужный... Оклад ему дали небольшой, и первое время он жестоко нуждался. Конечно, будь он один, ему, может быть, и хватало бы, но он продолжал содержать разных зависевших от него людей. А время было трудное.
Тут на помощь ему пришел секретарь Малого театра В.В.Федоров, человек, горячо любящий искусство, и отзывчивый. Он по-человечески пожалел совершенно чужого ему старика и занялся
Он совсем по-новому стал ценить людские отношения. Ко мне и дочери Марии Николаевны он относился с сердечной теплотой. Когда он мог позвать к себе кого-нибудь, он непременно приглашал нас и в свою очередь угощал и принимал, радуясь, что может как-то ответить нам. Мы раза три были на его скромных вечеринках, непохожих на вечера в Петербурге: с шампанским и присутствием шикарных знакомых, критиков и авторов... Жил он в комнате, где едва помещалась его мебель, со своим племянником Антошей, белозубым молодым человеком, любившим старика и заботившимся о нем. Особенно запомнился последний вечер, который мы провели у него весной, в мае. После ужина он сидел за круглым столом, вокруг которого разместилось человек двадцать его товарищей по театру и молодежи. Повернуться и пошевелиться было невозможно. Но он умудрился не только сделать ужин веселым и уютным, но и порадовать нас своим пением. Он пел, как соловей, под гитару Никольского, любимые свои русские песни, пел и "Тень высокого старого дуба", переходя от лирической песни к смеху, а в веселых местах так подтанцовывал, сидя на месте, что казалось, будто он танцует в просторной комнате... Он помахивал платочком, как когда-то в Киеве, и заливался веселым смехом, а когда мы стали собираться домой, то укорял нас и стыдил, что покидаем компанию так рано (было уже чуть не семь часов утра), и казался он самым молодым из нас.
Но помню, когда он пришел к нам на Тверской бульвар весной 1925 года, он очень изменился. Мы заметили, что он почти ничего не ел за обедом, а раньше он любил покушать и никогда не мог устоять перед вкусным. Пальто на нем висело, как на вешалке, и весь он был серый, как его пиджачок. Он был тяжело болен -- обречен, но, к счастью, не страдал физически: просто тихо умирал, и знал это.
И вот тут-то я заметила одну странную вещь. Я вначале упоминала, что не чувствовала в молодые годы ни простоты, ни доброты в его глазах. А теперь меня поразило необыкновенно доброе, грустное и любовное выражение его глаз, с которым он смотрел на окружающее. Как будто он только теперь понял, как много в людях доброты и как много в его сердце неиспользованной любви... Мне пришел на ум король Лир, который в своем последнем отчаянии, гонимый, страдающий, впервые понимает, что должны испытывать страдающие люди, которым нечего есть и нечем прикрыть свое тело, когда он впервые по-человечески, а не по-королевски начинает любить и жалеть своего шута и старается его оградить от голода... Не знаю, почему именно это пришло в голову, когда я увидела нового, кроткого, смирившегося Давыдова...
Это был последний раз, когда мы встретились. Он вскоре умер, и похоронили его в Ленинграде в июне 1925 года. Весь Ленинград торжественно хоронил его, Александринский театр словно хотел поздним раскаянием загладить свою вину перед ним, и все почести были оказаны этому "королю сцены". Но в моей памяти остались его глаза, такие, как я видела в последний раз, и невольно
...Умирающий --
Видел правду в первый раз!
В.А.Мичурина-Самойлова
Много лет тому назад... Киев. Май, и весь город благоухает сиренью. У меня сидят К.С.Шиловский и уже знаменитый тогда В.Н.Давыдов. Беседа с этими людьми, которые лет на двадцать пять старше меня, увлекает, ведь я с детства живу театральными интересами. Вдруг -- звонок, и в комнату входит молодая девушка. Я вижу, как сейчас, ее элегантный силуэт, строгий английский костюм и черную шляпу с большими полями, из-под которых ярко блестят красивые серо-голубые, чуть прищуренные глаза.
К ощущению собственной юности, весны, надежд, обвевавших тогда, прибавляется впечатление чего-то особенного -- обаяние артистки, какой раньше не приходилось видеть.
Я знала московских актрис. Не говорю о великой Ермоловой, бывшей вообще "вне сравнений", но мне еще не встречалась актриса с таким ясно выраженным чувством собственного достоинства и красивого покоя. Она пробыла недолго, кажется, под предлогом того, что заехала за Давыдовым, верно, он заинтересовал ее рассказами о "маленькой поэтессе". Я только что перед этим видела ее в какой-то комедии с Давыдовым, не помню теперь в какой, но помню, как они в своем "дуэте" плели кружева. Я смотрела на нее с восхищением. Она говорила со мной не как с девочкой, а как с равной. Она и сама тогда была очень молода, но уже лет пять была на сцене и успела сыграть такие блестящие роли, как Василису Микулишну в пьесе "Забава Путятишна", Софью в "Горе от ума". Это была Вера Аркадьевна Мичурина-Самойлова. Она ушла вместе с Давыдовым, который глядел на нее с обожанием. Он был так захвачен своим чувством, что не мог скрыть ни своей любви, ни ее безнадежности. Это была моя первая встреча с Мичуриной.
Прошло двадцать лет.
Вообразите: петербургский, в строгую темно-кофейную краску окрашенный дом, важный швейцар, появляющийся из таинственной дверцы под лестницей, устланной темно-красным ковром, безупречная горничная в белой наколке и, наконец, безупречная хозяйка, любезная без восторженности, внимательная без настойчивости, остроумная без напряженности. Все -- дом, хозяйка, окружение -- производит впечатление корректности и изящества, но не напоказ, а из уважения к собственному достоинству, достоинству артистки. Квартира небольшая, но настоящий музей, вещи старинные или вывезенные из-за границы, не случайно подобранные, а строго выбранные по своему вкусу. На стенах портреты Самойловых: замечательная голова "испанского гранда" -- В.В.Самойлова, дяди артистки, поэтическая головка ее красавицы матери...
Так жила тогда В.А.Мичурина.
Я пришла к ней работать над пьесой "Кулисы", о которой я упоминала. Много изменилось за эти двадцать лет!
Я из восторженной девочки стала профессиональной писательницей, замужней женщиной... Но смотрю на Веру Аркадьевну и вижу тот же строгий, четкий силуэт, те же блестящие, слегка прищуренные глаза, и костюм по-прежнему английский... и даже с тем же обожанием смотрит на нее ее отверженный поклонник, но дорогой старый друг -- Давыдов, и так же, как двадцать лет назад, она говорит с ним в тоне ласкового поддразнивания...
Они разбирают, что подразумевается под той или другой фразой, каков ее скрытый смысл, и спорят: она -- спокойно и корректно, он -- пылит и пышет; потом она восклицает с изумлением:
– - О чем мы думаем? Вот же автор... спросим у Татьяны Львовны, что она хотела сказать!
И спор кончался общим смехом.
За эти годы Мичурина вполне упрочила свое положение в театре. Она стала одной из ведущих артисток Александринской сцены; стала глубже и утонченнее. Она много ездила за границу, была знакома со знаменитостями европейских сцен, много читала, думала. Оставалась всегда сдержанной, без легкой воспламеняемости, которая часто сопровождает артистические темпераменты. Темперамент ее сказывался только на сцене, там она раскрывалась до конца. Каждая роль для нее, как большая, так и маленькая, одинаково важна, она отдает ей все, что в ее силах.