Дни моей жизни
Шрифт:
7 октября. Сегодня был у Энгеля. Очень мягко и как-то не начальственно! «„Бармалея“ мы вам разрешим».
11 октября. Был вчера с Лидой у Тынянова. Он сам попросил прийти — позвонил утром. Мы пошли. Лида шла так медленно, с таким трудом, что я взял извозчика. Тынянова застал за чтением своего «Некрасова». Ах, какое стихотворение «Уныние» — впервые читаю его в исправленном виде. Но о примечаниях говорить избегает: видно, не нравятся ему. Есть у него эта профессорская вежливость — говорить в глаза только приятное. Читал свою повесть о подпоручике Киже. Вначале писано по Лескову, в середине по Гоголю, в конце — Достоевский. Ужас от небытия Киже не вытанцевался, но характеристики Павла
27 октября. Сейчас получил от Воронского письмо: «Крокодил» задержан из-за ГУСа — Т. к. с 1-го ноября эти книги должны проходить через ГУС. Но почему сукин сын Тихонов в мае не провел эту книгу через Главлит — неизвестно. Он мог бы тысячу раз получить разрешение.
А здешний Гублит задержал вчера все представленные «Радугой» мои книги, в том числе и «Крокодила». Oh, bother! [72]
Вчера я сдал в «Academia» на просмотр Александру Ал-чу Кроленко свою книгу «О маленьких детях». Он обещал дать в субботу ответ.
72
О, морока! (англ.)
Сейчас мы с Маршаком идем в Гублит воевать с тов. Энгелем. Если он будет кобениться, мы поедем в Смольный — будем головою пробивать стену. И пробьем, но чего это будет нам стоить.
Как позорна русская критика: я, редактируя Панаеву, сделал 4 ошибки. Их никто не заметил — невежды! Только и умеют, составляя отзывы, что пересказывать мое предисловие. Ни один ни звука не сказал от себя!
Воскресение, 30 октября. Сегодня решается судьба моих «Экикиков». Их взял Ал. Ал. Кроленко для прочтения — будет ли издавать их в «Academia» или нет. Для меня это жизнь и смерть. Я в последнее время столько редактировал, компилировал, корректировал («Панаеву», «Некрасова», «Мюнхгаузена», «Тома Сойера», «Гекльберри» и пр.), что приятно писать свое — и очень больно, если это свое не пройдет.
Завтра выходит 2-е изд. «Панаевой».
Я пошел к Зощенке. Он живет на Сергиевской, занимает квартиру в 6 комнат, чернобров, красив, загорел. Только что вернулся с Кавказа. «Я как на грех налетел на писателей: жил и одном пансионе с Толстым, Замятиным и Тихоновым. О Толстом вы верно написали: это чудесный дурак». А Замятин? «Он — несчастный. Он смутно чувствует, что его карьера не вытанцевалась, — и не спит, мучается. Мы ехали с ним сюда вместе: всё завешивали фонарь, чтобы заснуть… Теперь он переделывает „Горе от ума“ для Мейерхольда». — «А вы?» — «А я здоров. Я ведь организую свою личность для нормальной жизни. Надо жить хорошим третьим сортом. Я нарочно в Москве взял себе в гостинице номер рядом с людской, чтобы слышать ночью звонки и все же спать. Вот вы и Замятин всё хотели не по-людски, а я теперь, если плохой рассказ напишу, все равно печатаю. И водку пью. Вчера вернулся домой в два часа. Был у Жака Израилевича. Жак женился, жена молодая (ну, она его уже цукает, скоро согнет в бараний рог). У Жака были Шкловский, Тынянов, Эйхенбаум — все евреи, я один православный, впрочем, нет, был и Всев. Иванов. Скучно было очень. Шкловский потолстел, постарел, хочет написать хорошую книгу, но не напишет, а Всев. Иванов — пьянствует и ничего не делает. А я теперь пишу по-нормальному — как все здоровые люди — утром в одиннадцать часов сажусь за стол — и работаю до 2-х — 3 часа, ах какую я теперь отличную повесть пишу, кроме „Записок офицера“, — для второго тома „Сантиментальных повестей“, вы и представить себе не можете…»
Мы
— Какой же сюжет? — спросил я.
— Нет, сюжета я еще не скажу… Но я вам первому прочту, чуть напишется.
И он заговорил опять об организации здоровой жизни. «Я каждый день гимнастику делаю. Боксом занимаюсь…»
Мы шли по набережной Невы, и я вдруг вспомнил, как в 1916 году, когда Леонид Андреев был сотрудником «Русской Воли», — он мчался тут же на дребезжащем авто, увидел меня, выскочил и стал говорить, какое у него теперь могучее здоровье. «Вот мускулы, попробуйте!» А между тем он был в то время смертельно болен, у него ни к черту не годилось сердце, он был весь зеленый, одна рука почему-то не действовала.
Я сказал об этом Зощенке. «Нет, нет, со мною этого не будет». Когда он волнуется или говорит о задушевном, он произносит «г» по-украински, очень мягко.
«Ах, я только что был на Волге, и там вышла со мною смешная история! По Волге проехал какой-то субъект, выдававший себя за Зощенко. И в него, в поддельного Зошенко, влюбилась какая-то девица. Все сидела у него в каюте. И теперь пишет письма мне, спрашивает, зачем я не пишу ей, жалуется на бедность — ужасно! И, как на грех, это письмо вскрыла моя жена. Теперь я послал этой девице свой портрет, чтобы она убедилась, что я тут ни при чем».
Мы пришли к Радлову, Ник. Эрн. Радлов только что встал. Накануне он пьянствовал у Толстого. До 6 часов утра. Рассматривали мы книгу, которую изготовили «Радлов и Зощенко» — «Веселые изобретения» — очень смешную. Книга будет иметь колоссальный успех. «Вы знаете, сколько тысяч моей последней книжки напечатала „Красная газета“? — говорит Зощенко надменно. — 92 тысячи!» — «Но там много слабых рассказов!» — говорю я. «Нет! — отвечает Зощенко. — Там есть рассказ о матери и дочери и проч. Теперь я не слушаю, если меня бранят… Как меня бранили, когда я стал писать свои маленькие рассказы, — особенно были недовольны Мих. Слонимский и Федин… Нет, я публику знаю и не ошибаюсь… нет!»
Это он говорил на обратном пути, а у Радлова больше молчал, Т. к. Радлов взялся написать большой его портрет для будущей книги о нем, которая выходит в «Академии». Портрет Радлову не очень удался «после вчерашнего», но говорил он прекрасно — о Лебедеве, Влад. Вас. «Лебедев страстно предан своему делу, но относится к живописи как к вещи. Вещи же он любит, как картины, — ходил два месяца за одним иностранцем, чтобы купить у того его башмаки».
Впрочем, скоро мы с Зощенко пошли обратно. Он говорил о той книге, что выходит о нем в «Akadem’ии»: «Я послушал вашего совета и сказал в предисловии, что моя статья о себе была читана в виде доклада, чтобы не подумали, что я специально написал ее для этой книжки».
Жаловался, что читатели не понимают его «Сантиментальных повестей».
9 ноября. Вчера я пошел к Тынянову — и встретил таи… Виктора Шкловского. Тынянов смутился, памятуя, что Виктор Шкловский ругал меня в «Третьей фабрике», и сказал шутливым тоном: «Вы знакомы?» (Думая, что я не подам ему руки.) «Еще бы!» — сказал я, и мы добродушно поздоровались. Шкловский начал с любезности:
— Ваша «Панаева» отлично идет в Москве. Просто очереди стоят! И вы нисколько не переменились.
— А издатели 8 лет браковали ее, — сказал я.
— Да, у К.И. долгое время издатели не хотели брать и О’Генри! — сказал Тынянов вторую любезность. — А потом такой успех.
— Ну, О’Генри теперь размагнитился! — сказал я.
— Да, — сказал Тынянов. — Теперь в Америке стали течататься скучные книги.
— Ю.Н.! — сказал я с упреком. — А давно ли вы хвалили американскую литературу!
— Я и теперь хвалю! — отозвался он. — Ведь я очень люблю скучные книги.
Разговор завязался непринужденный. Шкловский пополнел, но не обрюзг. Собирает матерьялы для своей будущей книги о Льве Толстом. «Я убедил Госиздат, что необходимо выпустить книгу о Толстом и что эту книгу должен написать я». Я вспомнил, что у Шкловского есть чудесное слово «Мелкий Бескин» про Бескина, что заведует Литхудом в Москве.