Шрифт:
Никто не должен был заподозрить меня в обмане, и потому я взял с собой только мобильный телефон и кредитную карту, с которой предварительно снял все наличные деньги. Пачки бумажных купюр едва помещались в мой кейс.
Сумку, куда бы я мог сложить приобретенные мной вещи, а именно: лэптоп, немного из одежды, средств гигиены, продовольствия и, разумеется, книги, – я прихватил из дома, надел очки, кепку и капюшон в надежде, что меня не узнают ни продавцы в магазинах, ни случайные прохожие, ни таксист, и отправился в новое жилье, купленное заранее, с расчетом на то, что вскоре мне удастся укрыться там.
Сим-карту и кредитку я ликвидировал сразу же по приезде на место. Паспорт и водительские права мне пришлось оставить в бардачке автомобиля, давно ушедшего под воду. Я не жалею о том, что сделал. В тот момент я располагал единственно верным, как мне казалось, решением сохранить все нетронутым и как можно более естественным.
По прибытии в свой дом, что находился теперь далеко за городом и который окружала исключительно природа, какой ее изображают художники в лучших традициях русской живописи, я погрузился в созерцание.
Там, где я поселился, веяло свежестью и чистотой. В ста метрах напротив дома, представляющего собой сооружение в виде миниатюрной избы, расстелилось озеро. Позади бревенчатой стены – опушка густого леса. Побережье водоема выстлано песком. Над прозрачной водой – пирс на винтовых сваях. На нем удили рыбу деревенские мужики, рассевшись в складных креслах и попивая горячительные напитки.
Несмотря на то, что мое жилище находилось в некоторой степени изоляции от других построек и людей, в частности, территорию берега все же приходилось делить с местными, теми, которые приходят сюда рыбачить и принимать холодные ванны. На улице как-никак осень и в среднем +15 С°. Правда, я редко выхожу на воздух, уткнувшись носом в монитор компьютера, и стараюсь осмыслить все то, что пишет обо мне пресса. Вернее, не обо мне, а о том, как я якобы умер. С того «чудовищного» момента минуло несколько недель.
«…Максим Шилонский, чье тело не было найдено на месте трагического происшествия, объявлен без вести пропавшим…»
«…Автомобиль, за рулем которого находился Максим Шилонский, слетел с трассы и упал в воду…»
«…Автомобиль, найденный сотрудниками правоохранительных органов на дне реки… принадлежит писателю и бизнесмену Максиму Шилонскому…»
Неужели я сделал все правильно и не допустил никаких ошибок? Как мне удалось заставить окружающее меня прежде общество слезоточить, а собственную семью уверовать в мою гибель? Есть в этом что-то красивое, но вязкое, вероломное. Кажется, что притягивает, а в действительности – пожирает. Так бы я охарактеризовал свое представление о смерти. И вероятно, близкие разделили со мной участие в не запланированном для них заговоре. Они довольно быстро смогли смириться с утратой и тем самым помогли мне. Ожидал ли я от них чего-то другого? Ни секунды.
«Следственный комитет закрыл дело об исчезновении, признав Максима Шилонского погибшим…»
«Спустя три недели поисков семья скандально известного общественного деятеля объявила траур…»
Убежден, они даже не станут носить по мне траур, и весь ритуал скорби происходит лишь по причине страха нарушить тот самый ритуал в глазах христианской общественности, которая не терпит святотатства. Фамилия нашей семьи, сколько себя помню, всегда имела статус публичности, а публичность зачастую ставит под удар моральную свободу. Там, где слишком много глаз, единовременно испепеляющих твое тело в попытке отыскать на нем все признаки несовершенства, не бывает полноценной свободы. Публичность подначивает тебя становиться глянцевым и неузнаваемым постфактум, полностью избавляет тебя от права совершать ошибки. Репутация, приобретенная однажды, не изглаживается из социальной памяти так легко, как хотелось бы. Особенно во времена цифровой эпохи. Веду к тому, что моя семья неслабо подвержена общественному настроению и словно огня боится его. Носить траур по пропавшему без вести, но признанному усопшим сыну? Едва ли. Однако положение обязывает. Я не злюсь на них и не коплю обиды. Я давным-давно свыкся с мыслью о том, что любовь моих мамы и папы строится только на формальном долге любить родителями своего сына, но главное, демонстрировать эту любовь публике. В силу того, что я, к счастью, лишен романтических представлений о жизни, понимаю, любовь – это поступки, а не чувство, хотя на протяжении долгих лет моя семья упорно доказывала обратное, каждым своим действием она будто твердила мне: мы ненавидим тебя.
Казалось бы, кто я такой и что сделал? Никогда не боялся быть собой, вскрывать свою подлинную натуру прилюдно, обнажать ее изъяны, поступать соответственно личным соображениям и взглядам. И потому несовершенным или даже ущербным среди представителей собственной семьи был только я, и в том выражалась моя острая антипубличность.
Тем не менее я стал широко известен, мой успех нагрянул, будто пушечный выстрел, оглушительно сокрушая и ослепляя. Я добился того, что ко мне прислушиваются, обрел статус человека, который имеет постоянную площадку для вещания с охватом в сотни тысяч зрителей и читателей. Кажется, я имел все, что принято
«Я все желаю делать не так, как делал когда-либо, кроме того, чтобы также писать и также наслаждаться жизнью. Я даже не хочу любить по-старому, путешествовать с прежними целями и говорить привычными для каждого словами. Творить новизну. Пусть мир узрит то, чего не видел ранее. «Если изображение не шокирует, оно ничто» – вновь и вновь возвращаюсь к этой великой цитате. И всякий раз открываю в ней неведанные прежде смыслы. Главный из них – призыв наблюдателя к эмоции. Когда-нибудь я окончательно осмелюсь поступать исключительно так, как чувствую сам. Вне зависимости от того, как оно станет восприниматься окружающими. Эпатированная публика – самоцель одной из сторон моей многоликой природы», – однажды писал я в одном из первых своих публицистических эссе, датированных тринадцатью годами ранее, и спустя годы осознал, что все встречаемое нами в жизни ведет нас к тому, чего мы поистине хотим. Но я не думал, что самое «желаемое» станет для меня обузой и отрежет путь к первоосновному – простому человеческому счастью. Будучи успешным, я не был полноценным. Я мог бы полюбить своих мать и отца, мог бы смириться с тем, что не вписываюсь в систему ценностей окружающего меня светского общества, мог бы сделаться послушным и покладистым, робким и молчаливым. Я мог бы. Да что-то пошло не так.
Помню себя жизнерадостным, опрометчиво открытым и активным ребенком. Я много смеялся. Наверно, ничто так не описывает характер человека, как то, что он любит смеяться. Смешливость – вообще одна из самых замечательных черт человека. Вот только некто придумал фразу: «Смех без причины – признак дурачины», и установка на почве последнего неслабо покоробила мое восприятие действительности. Я начал относиться к жизни серьезно. А это, знаешь ли, существенная проблема.
И все, чего бы я хотел, – научиться смеяться заново. Это то же, что научиться жить заново, дышать заново, ходить заново. Искренность – это новизна. Когда ты не знаешь, как реагировать, ты отвечаешь искренностью. И я искренне не понимаю, как освободиться от того, что нависло надо мной. Значит ли это, что я не понимаю, как реагировать? Искренне смеяться? Увы, жизнь редко дает поводы для смеха. Мое детское жизнелюбие оказалось надломлено и не столько утратой настоящих родителей, сколько приобретением искусственных.
Я вышел постоять у причала, не преследуя никакой цели. Морозный ветер, мчащийся ко мне навстречу со стороны горизонта, бил по открытым участкам моей кожи, обволакивал шею и будто стягивал ее колючей проволокой. А впереди, на другом берегу, поросшем камышом и кустарником, я наблюдал лицо охватившего меня вокруг леса. Оно строгое, с прямыми ветками-бровями и кустами-усищами, прямо как у того господина с густой растительностью на лице, что околачивался у моего дома несколько дней тому назад. Я заметил его в одном из окон. Подумал, что местный, что рыбак и что наверняка любопытен. Спустя полчаса таких похождений он скрылся у меня из виду. И теперь сами деревья напоминают мне пышные усы этого незнакомца и четкие линии его бровей. Должно быть, он очень долго живет здесь.
Я стоял на ветру не первый час и не мерзнул. Вернее, я просто не чувствовал холода. Достаточно было взглянуть на мои пальцы: кожа покраснела, натянулась так, словно вот-вот потрескается или лопнет. Я озяб, но продолжал размышлять о бытии, находясь на ступени между сердечной черствостью и разумным прагматизмом, когда и то и другое практически одинаково.
Правда ли, что любимое занятие освобождает от озлобленности и скуки? Так ли на самом деле, что созерцание природы, которая не призвана дарить тебе счастье и успокоение, лишает человека бездушности? Она и без того дала тебе самый максимум, предел, апогей своей живительной энергии – твою жизнь. Невыразимо жаль, что писательство только и держит меня на плаву, не освобождая при этом от фатальной апатии и неспособности воспринимать природу благословляющей, но благословенной. Хотя, впрочем, я торчал там слишком долго. Я мог бы написать что-нибудь дельное, полезное, а в итоге – вся моя обыденность лишь в пустом созерцании того, что никем не исповедимо.