Додо
Шрифт:
— Какой пистолет?
Ответом мне был взрыв ругательств. Я разрыдалась, что было несложно, потому что я очень устала, и, икая и всхлипывая, чтобы как можно дольше потянуть время, постаралась разъяснить это ужасное недоразумение. Я действительно всей душой хотела бы иметь оружие, потому что тогда, конечно же, я выстрелила бы в этого ужасного человека, который обращался со мной, как с половой тряпкой. Но поскольку оружия у меня никогда не было, да и характер скорее мирный, то я обратилась в бегство, укрывшись у родственницы, где, как я была уверена, Поль Кантер никогда бы меня не нашел. Я вернулась
— А где в таком случае Поль Кантер? — процедил сквозь зубы тот, кому я особенно действовала на нервы.
Я напустила на себя возмущенной вид гражданки, которая относит себя к куда более высокому слою общества, нежели жалкий низкооплачиваемый служащий, к тому же пытающийся злоупотребить своей властью, и возразила, что не собираюсь выполнять за полицию ее работу. Потом я опустила голову с видом глубокого раздумья и добавила после долгой паузы, призванной вселить надежду в сердца под полицейскими мундирами:
— Возможно, он в Германии. Он туда собирался.
— Но вы говорили, что он не желал оставить вас в покое.
Я мягко вздохнула и повторила, четко выговаривая каждое слово, словно обращалась к невнимательным детям:
— Он готов был оставить меня в покое при условии, что я дам ему денег, все больше и больше денег. Но я и так много ему заплатила. Ему было на что устроить передышку.
— Никогда не слышал о женщине, которая платит, чтобы избавиться от парня, — проворчал обладатель дурного характера.
— Потому что вы никогда не были женщиной, которую бьют, — с достоинством возразила я.
— А вы знаете, — вступил слащавый, — это же смягчающее обстоятельство. Значит, он бил вас?
— Совершенно согласна, можете себе представить. Если бы я его убила, то никаких угрызений не испытывала бы. Но я его не убивала.
— Ну а с чего вы тогда сами во всем признались?
— Сама, лейтенант? Вы шутите. Вы вырвали из меня это признание.
На этот раз понадобилось вмешательство троих коллег, чтобы помешать самому нервному объяснить мне истинный смысл глагола «вырвать».
Я добавила с непоколебимой уверенностью:
— И я сообщу об этом моему адвокату, как только его увижу.
Остальные легавые обменялись серией загадочных взглядов и вышли из комнаты в свинцовом молчании. Я испытала мгновение истинного счастья. Признанием я облегчила свою совесть. А теперь еще и уверилась, что Хуго сдержал слово и не предал меня. Я чувствовала себя воистину неуязвимой.
Это ощущение только усилилось, когда я узнала, что он нашел мне именитого адвоката. Небольшая проблема заключалась в том, что Хуго должен был официально оставаться в стороне от этого
Эта история об убийстве без трупа, мое решительное и долгое молчание, мое сопротивление на всех допросах, последовавших за моим признанием, — все это стало лакомым кусочком для прессы.
Мой адвокат подробно остановился на моих признаниях, долго рассказывал о наших отношениях с Полем, основанных на моем рабском подчинении, о наших частых ссорах, о пресловутом чеке, который был предъявлен к оплате, но вовсе не Полем, — загадка, еще больше запутавшая дело, — и после весьма уклончивых показаний экспертов меня признали невменяемой и отправили в психиатрическую лечебницу.
Во время нашей последней встречи мой защитник объяснил, что я легко отделалась, и что он в лепешку расшибся, лишь бы не впутывать Хуго, который был готов на любые безумства ради меня:
— Любовь, что поделаешь… — вздохнул он. С повлажневшими глазами он заявил в заключение, что Хуго считает себя злым духом моей жизни и предпочитает сжечь между нами все мосты, что в лечебнице мне предстоит долгий путь к самой себе и я выйду более сильной и подготовленной к счастью. Хуго в последний раз жертвует собой, но поскольку он сам давно уже отказался от счастья, то не считает себя достойным даже моей благодарности.
Так я попала в лечебницу Святой Анны, в достаточно депрессивном и отчаявшемся состоянии, чтобы оправдать мою госпитализацию. Именно там произошел мой разрыв с самой собой. Я внушала себе отвращение — вся, всем своим существом. Бесповоротно угробленная менее чем за тридцать лет жизнь делала нелепой саму мысль о ее продолжении. Меня глушили разными лекарствами, а я требовала все более разрушительных доз. Раз в неделю со мной встречался психолог и просил рассказать мои сны, о которых у меня не оставалось ни малейшего воспоминания, поскольку я пребывала в постоянном отупении.
В редкие моменты просветления я пыталась придумать, как покончить с собой. И в один прекрасный день придумала.
Прежде всего нужно было изобрести способ, как не принимать лекарств, которыми меня пичкали, потому что для выполнения моего плана требовался минимум энергии. Я стала во всем и повсюду демонстрировать такие покорность и приветливость, что полностью растворилась в массе послушных психов, а давалось мне это тем более легко, что уверенность в скором уходе усыпляла любые бунтарские порывы. Вскоре я уже могла передвигаться без присмотра и сумела сплести надежную веревку из разодранных простыней.
И однажды в обеденный час я залезла на стул, сделала скользящую петлю, закрепив ее на балке, с которой облупился гипс, продела в эту петлю голову, отбросила стул и в следующее мгновение почувствовала, что снизу меня поддерживает какая–то влажная и мягкая груда. Я попыталась отлепиться от нее, дернулась вправо, влево, лягнула ногой. Груда сопротивлялась до того момента, когда прибежали медсестры и отвязали меня.
Груда принялась молча размахивать руками, и наконец воскликнула: