Доктор Вера
Шрифт:
Дети выслушали мой рассказ о гибели деда без единой слезинки. Вот они и сейчас сидят за шкафами, тихие, взволнованные, но глаза сухи.
8
Вернувшись, конечно же, бросилась сразу к Сухохлебову. Он откуда-то всё уже знал.
Резким движением он сел на койке, положил мне на плечи руки:
— Мужайтесь, Вера.
Вера! Впервые он не прибавил к имени слово «доктор». Я покраснела, как девчонка, и, не умея этого даже скрыть, пробормотала:
— Я мужаюсь, Василий
— А меня, между прочим, друзья зовут просто Василием,— сказал он.— Ведь вы мне друг, Вера?
— Друг, Василий.
И, когда к койке подошел кто-то из наших, мы оба смутились.
Семен, не вини меня. Я только женщина, еще не старая, одинокая женщина. Да и что особенного в том, что мы назвали друг друга по именам? Мы ведь действительно друзья. Ну и... сердце — что ж, оно ведь не только орган для перекачки крови...
Ну, а закончился наш день происшествием пока что курьезным. Однако неизвестно, как оно еще для нас повернется.
Вечером Прусак с командой прибыл отбирать наш инвентарь. Василий Харитонович с Марией Григорьевной тут без меня уже покомандовали. Все наши койки были сложены, и весь инвентарь уже лежал в первой палате, возле дверей. Мне осталось лишь вместе с Домкой сложить нашу полуторную кровать и расстаться со столиком. Сделали мы это без особых сожалений. Постелила себе на полу, на тюфяке и прилегла отдохнуть.
К Прусаку прикомандировала Марию Григорьевну. Они там стучали койками, и вдруг влетает за наши шкафы тетя Феня, рассыпая словесный горошек:
— Вера Николаевна, матушка, бежит Прусак-то! И койки, басурман, не взял.
Смотрю на нее, ничего не понимаю. И выясняется. Дошли они до того больного, у которого с утра сыпь. «То есть тиф?» — спрашивает Прусак, со страхом глядя на его воспаленное, точно бы клюквой осыпанное лицо, шею, грудь. Тетя Феня проста-проста, а тут сообразила, что он тифа боится. «Да, батюшка, тиф, он и есть. Послал нам господь новое наказание. Тут и еще имеются...»
— А Прусак-то как от койки отскочит, кричит солдатам: «Вег, вег», что-то им там еще. Теперь они у двери топчутся, вы уж им про тиф подтвердите. Уйдут, истинный бог, уйдут!
Едва я успела подняться и надеть халат, как отлетела простыня и появился Прусак. Ох, этот его нос! Ну до чего же он выразителен. От страха он просто дергается.
— Докторка Трешников,— застрекотал он на своей сборной славянской тарабарщине,— тифус!
— Это еще не известно, — сказала я осторожно.— Это мы выясним через три дня, когда болезнь определится.
Прусак зачастил по-немецки. Я поняла только: «руссише швайн» и потом «карантин». С криком «карантин» он устремился к выходу, спасаясь будто от огня и гоня перед собою своих солдат, которым слово «тифус» было, как видно, тоже известно.
Словом, койки остались у нас. Сейчас больные их разбирают и возвращают на прежние места. Все ликуют: хорошо, прекрасно, здорово надули немцев! А у меня на душе беспокойно. Ну как тут не пойти к Сухохлебову! Он уже все, конечно, знал и к происшествию отнесся философски.
— Хуже, думаю, от этого не будет. Доспим по крайней мере свой
— В этой стадии похожи. Я и сама сначала подумала — тиф. Но более опытный врач, конечно, имея показания, легко определит...
— Будем надеяться, что опытному немецкому врачу не до нас...
Как хорошо рядом с этим человеком! Вот уткнуть бы сейчас лицо ему в плечо и. хоть несколько минут ни о чем не думать, зная, что этот человек подумает и решит за тебя.
И вдруг:
— Товарищ полковник, старшина Мудрик прибыл для доклада.
Володя! Ну конечно же он. Но какой-то совершенно преображенный. Исчезла каракулевая растительность. Только по голосу, пожалуй, и можно узнать в этом совсем молодом парне Мудрика, к которому мы привыкли. Ну, да еще, пожалуй, по тому, что белки глаз у него белеют, как у лошади.
— Доктор, масса извинений, но мне с полковником тет-на-тет.
— Василий, мне уйти?
Черные глаза Мудрика удивленно сощурились.
— Докладывайте, Мудрик,— твердо произносит Сухохлебов.
— Я о сегодняшнем фейерверке.
— Я знаю, докладывайте, Вера тоже все знает.
— Еще бы... Эх, доктор Вера, этот штадткомендант должен за вас своему немецкому богу молиться. Кабы вы рядом с ним не стояли, залепил бы такой флик-фляк, что его лопатой бы потом собирали. Видели? Как, неплохой аттракцион? Школьно сработано? — И вдруг, сразу посерьезнев и став от этого старше, как-то очень хорошо сказал: — Умер наш комиссар Синицын. Избитого, связанного они его привели, орлом стоял. Орлом и умер...
Так вот кто был этот человек в толстовке... А ведь и верно, что-то в нем орлиное... Вот кто бросил гранаты. Постойте, постойте, а эта ночь под рождество? Слова Ланской о бородаче, которого она видела в окне...
«Есть в народе слух ужасный, что с той ночи каждый год...»
— Так тогда в их клуб тоже вы?
— Говорить? — спрашивает Мудрик Василия.
— Говорите.
— Каюсь, я. Было такое дело. Товарищ полковник, разрешите общнуться с народом? Фю-фю — фью-у-у!
Ио Антонина уже стояла в дверях. Она даже была в пальто. Косилась на меня ревнивым взглядам. Мудрик потоптался, помедлил, потом резко повернулся:
— Пошли, Антон. Наша с тобой арена тринадцать метров в диаметре... Такая уж у меня судьба — всю жизнь заполнять паузы.
Они ушли, и мне почему-то стало жаль Мудрика.
— Что с ним, Василий?
Сухохлебов улыбнулся, улыбнулся глазами, лицом, морщинками, а рот остался неподвижным. Эта странная улыбка как-то очень его молодит. Густо обросший платиновой щетиной, он старик и старик. Но вот улыбнется — и сквозь эту его запущенную внешность, как сквозь грим, вдруг проглянет какой-то другой, неизвестный мне, крепкий и сильный человек. Последние дни он чувствует себя лучше, боли в позвоночнике прекратились, ходит прямо. А вот сейчас улыбнулся — и хоть из госпиталя выписывай.