«Доктор Живаго» как исторический роман
Шрифт:
В таком контексте Пастернак мог принять во внимание опыт «контрреволюционного» романа, словно бы преодолевающего свой начальный посыл и ищущего пути к «надпартийной» оценке разразившейся в стране катастрофы, прощению всех участников трагедии, вовлеченных в братоубийственную рознь. Изначально принимающий не только Февраль, но и Октябрь доктор Живаго мог представляться двойником изначально удрученного и оскорбленного переворотом доктора Турбина, ибо в конечном счете Пастернаку важна была не «политическая» позиция героя на разных этапах жизни, а верность Юрия Живаго человеческим (христианским) началам, сохранившаяся и у совсем иных по культурной ориентации и социальной позиции героев Булгакова.
Еще сложнее обстоит дело с соблазнительным сюжетом сопоставления последних романов Булгакова и Пастернака. У нас нет сведений о знакомстве Пастернака с текстом романа «Мастер и Маргарита», однако будущий автор «Доктора Живаго» вполне мог слышать об этой книге: работа Булгакова над романом не была в конце 1930-х годов тайной для московских литераторов. Тут достаточно было
«Я хочу выпить за Булгакова». Хозяйка вдруг с размаху — нет, нет, мы сейчас выпьем за Викентия Викентьевича <Вересаева. — К. П.>, а потом за Булгакова, на что П. упрямо заявил: «Нет, я хочу за Булгакова. Вересаев, конечно, очень большой человек, но он — законное явление, а Б. — незаконное». <В. Н.> Билль-Белоцерковский и <В. Я.> Кирпотин опустили глаза — целомудренно (цит. по [Чудакова 1988: 560]; ср. [Булгакова: 91]).
Присутствие давнего недоброжелателя Булгакова и близкого официозу критика с рапповским прошлым не остановило, а, скорее всего, стимулировало тост Пастернака, столь же «незаконный», как его адресат.
Если Пастернак познакомился с текстом «Мастера и Маргариты», то мы не только можем, но и должны предположить в евангельских стихотворениях Юрия Живаго толику полемики с той трактовкой «иной драмы», которая была предложена Мастером (и его создателем). Если же нет, то знание о последней — и оставшейся под спудом — работе безвременно умершего писателя оказывалось одним из стимулов для введения в роман Пастернака сочинений героя (тоже не-писателя, да еще и коллеги Булгакова по первой профессии), здесь не прозаических, а стихотворных, но в немалой части посвященных Страстям Христовым. В любом случае Булгаков оказывался одним из «мерцающих» прототипов Юрия Андреевича.
Мы не касаемся здесь проблемы диалога Пастернака с двумя самыми масштабными повествованиями о движении российской истории и месте в ней человека — «Жизнью Клима Самгина» и «Тихим Доном». Безусловно, сопоставление этих романов с «Доктором Живаго» — задача насущная и плодотворная, но требующая отдельного и объемного исследования. И «Жизнь Клима Самгина», и «Тихий Дон», и «Доктор Живаго», несомненно, являясь романами историческими, отнюдь не сводятся к этому изводу жанра. Соответственно, их смысловые и структурные пересечения (включая полемику Пастернака с Горьким и автором донской эпопеи) подлежат рассмотрению в куда более широком контексте. Кроме того, существенным препятствием для таких сопоставлений оказывается «тематическое» различие каждой из названных книг, с одной стороны, и романа Пастернака — с другой. Неоконченное повествование М. Горького обрывается с началом революции (меж тем как для романа Пастернака особенно важно то, что происходит с его героями и страной после исторического катаклизма), а предметом художественного постижения в «Тихом Доне» является жизнь мира, принципиально отличного от того, что изображается и осмысливается Пастернаком. Выбор эпохи, социокультурной среды и неразрывно связанного с ними героя слишком существенно сказываются на всех уровнях повествования, а внешняя близость (Горький и Пастернак пишут о судьбе интеллигента; в «Тихом Доне» и «Докторе Живаго» запечатлены Первая мировая война, революция и война Гражданская) провоцирует скоропалительные решения. Избежать их можно лишь при детальном сопоставительном анализе.
Рассмотрев путь Пастернака-прозаика (неотделимый от пути Пастернака-читателя), мы можем утверждать, что «Доктор Живаго» явился результатом долгих поисков жанровой формы для повествования в прозе. Именно эта трудно найденная форма соответствовала размышлениям автора о виденных им воочию или происходивших на его веку исторических потрясениях и о месте в большой истории искусства и художника. Отчетливо полемичный по отношению к советской историографии (но отнюдь не сводимый к «обратным общим местам»!), способ осмысления и воссоздания событий «сорокапятилетия», о котором Пастернак писал своим корреспондентам в 1920–1940-х годах, вырабатывался автором «Доктора Живаго» с учетом разных изводов традиции вальтер-скоттовского романа (Пушкин, Диккенс, Л. Н. Толстой) и преломления этой традиции в ХX веке — как в теории (Г. Лукач), так и в писательской практике (А. А. Фадеев, К. Федин, Л. М. Леонов, А. Н. Толстой).
Глава 2. Идея «документального повествования».
События русской истории ХX века, на фоне которых разворачивается действие и которые в значительной степени определяют ключевые повороты в судьбах героев и во всем романном сюжете, равно как и события жизни самого Пастернака, его современников-сверстников, а также вымышленных героев его романа становятся в «Докторе Живаго» предметом не только изображения, но и осмысления.
Начало века (1903–1914)
Уже на первых страницах (в 4-й главе первой части) романа вводится обозначение строго определенного исторического времени — лето 1903 года — время «усилившегося цензурного нажима», крестьянских волнений: «…шалит народ в уезде… В Паньковской волости купца зарезали, у земского сожгли конный завод» [Пастернак: IV, 9]. Дядя главного героя, Николай Николаевич Веденяпин, обсуждает с Иваном Ивановичем Воскобойниковым, который готовит к изданию рукопись его книги, студенческие беспорядки в Москве и Петербурге. В этих волнениях, как воображает еще один персонаж первой части, будущий друг Юрия Живаго и воспитанник Воскобойникова Ника Дудоров, участвует его мать:
Из грузинских княжон Эристовых <…> взбалмошная и еще молодая красавица, вечно чем-нибудь увлекающаяся — бунтами, бунтарями, крайними теориями, знаменитыми артистами, бедными неудачниками [Там же: 20].
Она, полагает сын, «преспокойно стреляет себе в Петербурге вместе со студентами в полицию» [45] . Отец Ники — «террорист Дементий Дудоров», отбывает каторгу «по высочайшему помилованию взамен повешения», а сам Ника мечтает бросить гимназию и «удрать подымать восстание к отцу в Сибирь» [Там же].
45
Историк Н. Верт характеризует годы 1899–1903 как время постоянных антиправительственных выступлений студентов и столкновений с полицией (в частности, студентов Санкт-Петербургского университета) [Верт: 30].
Поместье Дуплянка, куда к Воскобойникову приезжает с дядей главный герой, принадлежит миллионеру, «шелкопрядильному фабриканту», «большому покровителю искусств» Кологривову, «человеку передовых взглядов, <…> сочувствовавшему революции» [Там же: 11]. Здесь Пастернак вводит характерную для эпохи фигуру, напоминающую знаменитого московского фабриканта Савву Морозова, описанного в очерках Максима Горького, — богача, финансово поддерживающего революционное движение:
Лаврентий Михайлович Кологривов был крупный предприниматель-практик новейшей складки, талантливый и умный.
Он ненавидел отживающий строй двойной ненавистью: баснословного, способного откупить государственную казну богача и сказочно далеко шагнувшего выходца из простого народа. Он прятал у себя нелегальных, нанимал обвиняемым на политических процессах защитников и, как уверяли в шутку, субсидируя революцию, сам свергал себя как собственника [46] и устраивал забастовки на своей собственной фабрике. Лаврентий Михайлович был меткий стрелок и страстный охотник и зимой в девятьсот пятом году ездил по воскресеньям в Серебряный бор и на Лосиный остров обучать стрельбе дружинников [Пастернак: IV, 73–74] [47] .
46
Ср. описание Саввы Морозова в очерке М. Горького «Леонид Красин»: «Морозов был исключительный человек по широте образования, по уму, социальной прозорливости и резко революционному настроению. <…> Его <Красина> влияние на Савву для меня несомненно, я видел, как Савва, подчиняясь обаянию личности Л. Б., растет, становится все бодрее, живей и все более беззаботно рискует своим положением. Это особенно ярко выразилось, когда Морозов, спрятав у себя на Спиридоновке Баумана, которого шпионы преследовали по пятам, возил его, наряженного в дорогую шубу, в Петровский парк на прогулку <…> Может быть лучше всего говорит о нем тот факт, что рабочие Орехова-Зуева не поверили в его смерть, а объясняли ее так: Савва бросил все свои дела, „пошел в революционеры“ и, под чужим именем, ходит по России, занимаясь пропагандой» [Горький: 50–55]. Горький приводит слова Красина, намеревавшегося через него просить Морозова о финансовой поддержке большевиков: «…наивно просить у капиталиста денег на борьбу против него, но „чем черт не шутит, когда бог спит“» [Там же: 48]. Ср. также в очерке «Савва Морозов»: «Кто-то писал в газетах, что Савва Морозов „тратил на революцию миллионы“, — разумеется это преувеличено до размеров верблюда. Миллионов лично у Саввы не было, его годовой доход — по его словам — не достигал ста тысяч. Он давал на издание „Искры“, кажется, двадцать четыре тысячи в год. Вообще же он был щедр, много давал денег политическому „Красному Кресту“, на устройство побегов из ссылки, на литературу для местных организаций и в помощь разным лицам, причастным к партийной работе с-д большевиков» [Горький 1959: 305].
47
Здесь, возможно, по-своему отзывается автобиографическая подробность — летом 1905 года Л. О. Пастернак, по воспоминаниям младшего сына, обучал сыновей стрельбе из пистолета на даче в Сафонтьеве [Смолицкий 2012: 23].