Доленго
Шрифт:
...И потянулись дни. Впрочем, в делах, за бесконечными хлопотами они не тянулись, а бежали.
Приближалась зима, хотя и не очень долгая, однако ж студеная. Многие еще жили в палатках, а башкирское войско обитало в кибитках. К зиме надо было построить бараки, конюшни, хотя бы саманные, и гарнизон форта не столько охранял новую границу империи, сколько занимался хозяйственными делами - люди возили на быках дерн, чтобы обкладывать им кое-как сколоченные из досок казармы, косили сено, отряды казаков ездили вверх по Сырдарье за строевым лесом.
Вечерами
– По-моему, ничего лучшего и желать нельзя, - говорил Сераковский, с удовольствием оглядывая свою каморку.
– Жить можно - и ладно. День да ночь - сутки прочь, - невесело отзывался Плещеев.
– Нет уж, извините, Алексей Николаевич. За день, а вернее, за ночь я собираюсь прочитывать не менее ста страниц беллетристики или же одолевать двадцать страниц лекций.
– Я вам завидую, вы целеустремленный человек, Сигизмунд Игнатьевич. А меня все чаще грызет тоска...
– Вы займитесь чем-нибудь... Хотите, я вас буду учить польскому? Язык великого Мицкевича. Язык Словацкого, Коперника! Шопена!
– Спасибо, Сигизмунд Игнатьевич. С благодарностью приму ваше предложение. Когда же мы начнем?
– Да хоть сейчас!.. Нет, я сначала сбегаю в канцелярию за свежей газетой.
Плещеев посмотрел в окно и прислушался:
– Такая погода, Сигизмунд Игнатьевич. Дождь хлещет. Подождали б до утра с этими газетами.
– А вдруг я умру ночью, и господь бог спросит у меня о новостях в этом грешном мире, что я ему отвечу?
...Прошла морозная зима. Своим чередом наступила весна, своим чередом зацвела степь.
Однажды вечером Сераковский с Плещеевым долго сидели, не зажигая огня, в комнатке, освещенной лишь отблеском раскаленных углей в печке.
– Что же вы собираетесь делать, когда освободитесь, Алексей Николаевич?
– спросил Сераковский.
Плещеев пожал плечами:
– Поеду в деревню. Скроюсь от людей. Женюсь... А вы? Впрочем, я знаю, вы мечтаете об академии...
– Да, об академии, о столице, об обществе единомышленников, которых с каждым годом будет все больше и больше, о борьбе за правду...
– Печальный опыт петрашевцев, вижу, вас не напугал.
– Нет, вдохновил!
– Что ж, радостно видеть человека, который так светло смотрит в будущее. Но пока, Сигизмунд Игнатьевич, мы с вами всего-навсего "нижние чины".
...Утром форт был взбудоражен внезапным приездом курьера из Оренбурга. Ни с кем не перекинувшись и словом, курьер вбежал к начальнику укрепленной линии и пожелал остаться с ним с глазу на глаз. Минут через десять бледный и торжественный барон Фитингоф вышел из своего кабинета в приемную, где собрались офицеры в ожидании очередного вызова, и объявил дрожащим от волнения голосом:
– Господа!
– Наконец-то!
– прошептал Сераковский. Со смертью царя он связывал не только изменения в своей судьбе, но и в судьбе России.
В начале мая в форте получили манифест нового императора Александра II. В опубликованном в газетах добавлении перечислялись милости, на которые мог рассчитывать народ. Одна из них касалась отданных в солдаты: начальству предлагалось представить в прапорщики заслуживающих того унтер-офицеров.
– ...Алексей Николаевич, пляшите!
– Сераковский не вошел, а ворвался в комнату Плещеева...
– Барон представил вас и меня. Я только что от начальника канцелярии, он конфиденциально, под строжайшим секретом сообщил об этом мне и просил обрадовать вас.
Плещеев встретил новость с грустным безразличием.
– Бумаги бог весть сколько пролежат в штабе, после чего нас с вами возьмут и вычеркнут. Не в Оренбурге, так в столице.
– Что с вами, Алексей Николаевич? Надо радоваться, а вы почему-то спокойны, словно покоряетесь судьбе: не вычеркнут - хорошо, вычеркнут - ну и бог с ним... Может быть, для верности вам стоит снова побеспокоить свою матушку, чтобы она обратилась к кому-либо из двора. Там ведь сейчас такие перемены.
Плещеев протестующе поднял руку:
– Нет, нет, только не это! Вы знаете, я всегда готов просить за других, но за себя и не люблю и считаю унизительным. А что касается покорности судьбе, то уж если, простояв перед публикой в рубашке и колпаке осужденного на расстреляние, я не впал в отчаяние, то какой-то там отказ в производстве не сможет меня сокрушить. Меня чрезвычайно обижают, волнуют разные щелчки по носу, булавочные уколы, но большие удары судьбы я переношу довольно стойко.
В один из февральских дней Зыгмунта вызвали в канцелярию. Начальник укрепленной линии был, как всегда, надменен и сух.
– Я затребовал вас, господин Сераковский, - сказал он, - чтобы сообщить, что по ходатайству генерала Василия Алексеевича государь император оказал вам свою высочайшую милость. Вы произведены в прапорщики и назначены в запасной батальон Брестского пехотного полка.
Сераковский собирался в дорогу. Собирать, собственно, было немного конспекты лекций, несколько книг, свои записки - все это без труда уместилось в кожаном саквояже.
Нахлынувшие радостные чувства переполняли Зыгмунта. Он вспомнил друзей, которые так поддерживали его в трудные дни, - беднягу Плещеева, производство которого в офицеры все еще задерживалось, Бронислава, Яна, Погорелова, Шевченко... "Ах, батько, батько!" - с нежностью подумал он и, повинуясь минуте, достал лист бумаги и написал не письмо, а, как он выразился, "послание" поляка к брату малороссу. Многое он вспомнил, когда писал, - и братоубийственные войны, и общих врагов, и сечь, и Днепр, и мужиков, и шляхту...