Долгая и счастливая жизнь
Шрифт:
Я знаю, девушке не полагается писать такие письма, но когда молча сидишь целых шесть лет и ждешь, пока тот, кого любишь, заговорит, и уже не знаешь, почему ты его любишь и что ты хочешь от него услышать, может, все равно что, лишь бы успокоиться, тогда приходит время, когда нужно говорить самой, и нужно увериться, что ты рама еще живешь на свете. Вот я и заговорила. И я еще живу на свете.
Спокойной тебе ночи, Уэсли.
Розакок
Он ответил ей так:
25 сентября
Дорогая Роза!
Что ты все мудришь, не пойму. Приеду домой, тогда поговорим. Надеюсь, это будет довольно скоро, самое горячее время для мотоциклов уже проходит.
Писать
Желаю всего хорошего, скоро увидимся.
Уэсли
И она ждала, и больше не стала писать Уэсли письма (по крайней мере на бумаге), и от него не получала ни строчки, шесть дней в неделю проводила на работе, вечерами сидела дома, глядя на Сисси Эббот, которую разносило все больше, а Мама читала вслух открытки от Рэто из Оклахомы (он писал, что побывал еще в одной индейской деревне и снялся на карточку вместе с индейским вождем в парадном уборе), и высиживала церковную службу в воскресные утра, и никому не признавалась, чего она ждет. (Никто и не спрашивал. Все и без того знали.) Вместе с сезоном мотоциклов уходили и жаркие дни, ночи наступали угрожающе рано, и дышали холодом, и становились все длиннее, и вскоре Розакок пришлось вставать и собираться на работу еще затемно (и она в одной рубашке подходила к окну и долгим взглядом окидывала двор и пространство за ним: а вдруг, пока она спала, там появилось что-то новое, чему она будет тайно радоваться весь день, но там были все те же заросли бородача, и пустынная дорога, и кизиловые кусты, день за днем все больше забывавшие лето, распластанные над землей в свете зари, с черно-красными листьями, похожими на медленно тлеющие угольки. И в первый субботний вечер ноября, когда она тихо покачивалась в качалке на передней веранде, пришел домой Майло и сказал:
— Ну, Розакок, теперь можешь успокоиться. Уилли Дьюк Эйкок подцепила богатого дружка, а об Уэсли Биверсе и думать забыла.
Розакок покачивалась все так же мерно, однако спросила:
— Что ты хочешь сказать?
— А то, что и часу еще не прошло, как на пастбище папаши Эйкока приземлился частный самолет, а в нем оказались Уилли Дьюк и какой-то парень из Норфолка — он сам вел самолет и не иначе, как страшно влюблен, только из-за любви можно посадить самолет на пастбище Эйкока!
Розакок засмеялась.
— И долго ты все это придумывал?
— Ей-богу, правда, Роза. Сам-то я не видел, но только что встретил в магазине ее мамашу, она накупила кучу устричных консервов и говорит, вся семья никак не опомнится, а про корову и говорить нечего. Уверяет, что, когда самолет приземлился, у коровы все соски растопырились и из них потекло.
Но, даже поверив ему, Розакок вопреки его надеждам не улыбнулась. Она встала с качалки.
— Пойду-ка накрою на стол, — сказала она и пошла к двери в дом.
Майло ее остановил.
— И что ты маешься, Роза? И вид у тебя самый что ни на есть похоронный. Уилли же не бросила атомную бомбу. Я б на твоем месте улыбался до ушей.
— В честь чего это?
— Так ведь это значит, что Уэсли теперь — твоя частная собственность.
— Ты Уэсли об этом спроси.
— Сама спросишь. Уэсли тоже прилетел на том самолетике, — сияя, выложил он самое главное.
Она повернулась к двери и сказала:
— Это правда?
— От самой миссис Эйкок слышал!
Она даже не взглянула на брата. Она собрала на стол, но не села ужинать, сказав, что ей не хочется есть, а на самом деле ей не хотелось слушать, как они потешаются над самолетом на пастбище и торопят ее переодеться, а то, глядишь, вот-вот явится Уэсли. Она переоделась, но и не подумала наряжаться, а натянула на себя все то же бледно-голубое платье и свитер, что она надевала каждый вечер, приходя с работы, потом вышла во двор и села на качели и стала чуть-чуть покачиваться, упершись каблуками в белесую землю, притормаживая качели, чтобы ни на секунду не терять из виду дорогу. В холодеющем воздухе меркнувшие лучи солнца, низкие и косые, то здесь, то там зажигали новенькие медные электропровода, и от этого казалось, будто они летят между столбами в оба конца дороги. На колени ей упал сухой свернувшийся лист клена. Она растерла его в руке, недоумевая, откуда он взялся (качели-то были под дубом), а
И в субботнюю ночь опять подморозило. Розакок это видела сама, она не спала и что ни час глядела из своего окошка на дорогу, пока наконец в лунном свете не заискрился иней, подползавший все ближе к дому — сперва он лег на поникшие лопухи у дороги и сковал их седой изморозью до утра. Потом, чуть помедлив, неторопливо двинулся дальше, по двору, словно руки, нащупывавшие путь от одного кустика травы до другого, и поближе к дому (где трава уже кончилась) перекинулся с камней на сухие стебли, потом на крышу машины Майло и, высеребрив все это, дополз до дома. Розакок откинулась на подушку и уснула.
Глава вторая
Но в воскресенье опять пригрело солнце, и, когда она проснулась, иней стал росой, а по дороге толпы чернокожих ребятишек топали в церковь «Гора Мориа», пуская в утренний воздух белые струйки пара изо рта, и ехали в церковь «Услада» машины, переполненные белыми, которых Розакок, конечно, знала, но не могла разглядеть. Часы показывали половину одиннадцатого, и в доме стояла тишина. Все ушли без нее. Но когда она спустилась в кухню, там оказался Майло, разодетый с ног до головы; он уплетал патоку.
— А, — сказала она, — я уж думала, что сегодня потащусь пешком.
Майло воззрился на ее лицо, соображая, как с ней следует говорить.
— Мама ушла с Сестренкой. Она сказала, чтоб ты спала сколько хочешь.
Розакок бросила взгляд в зеркальце для бритья, висевшее над плитой.
— Может, я с виду дохлая, но на самом деле ничего подобного.
— Сисси тоже неважно себя чувствует. Она лежит наверху, так что можешь остаться с ней.
— Майло, я поеду. Ничего с твоей Сисси не случится, а если она начнет рожать детей, мы и в церкви услышим, как она заорет. Остуди мне кофе, а я мигом оденусь.
Несмотря на спешку, она старалась одеться как можно лучше, и наконец перевела дух, и машина помчалась (но не настолько быстро, чтоб снять тяжесть с ее сердца).
Они пролетели мимо видневшегося сквозь поредевшую пекановую рощу дома мистера Айзека, Розакок подняла глаза и, чтобы нарушить молчание, чтобы отвлечься, сказала первое, что пришло в голову:
— Вот грузовик мистера Айзека, значит, он еще дома. Должно быть, ему так плохо, что он не поедет в церковь.
— Коли жив, так поедет, — сказал Майло. Они миновали озеро, круто срезали последний поворот, и перед ними предстала церковь «Услада», облитая утренним солнцем, вокруг нее крутились игравшие во что-то мальчишки, а в стороне, ближе к кладбищу, кучками стояли мужчины в клубах табачного дыма — они спешили накуриться в те последние минуты, что им осталось быть на воздухе. Еще на повороте Розакок, зная, что ее не видно, впилась глазами в группу мужчин, но издали не смогла разглядеть лиц, а когда машина въехала в церковный двор и все мужчины, обернувшись, уставились на них и какой-то мальчишка заорал «Рози-Кок!» (так ее звали все мальчишки), то она уже не решилась поднять глаз. Она смотрела на кладбище, где все глубже в землю уходил ее отец. Но этого она не видела. Она видела только, как Майло отыскивает глазами кого-то в толпе. Она трепетала при мысли, что он ей вот-вот что-то скажет, и проговорила тем голосом, которого пугалась сама: