Долгая ночь (сборник)
Шрифт:
Владимир Николаевич издалека увидел несуразную фигуру Равиля. Тот тоже заметил — нетерпеливо зашагал навстречу.
— Ты что, ничего не знаешь? — спросил он с ходу.
— Нет. А что случилось? С Костей что?
— Взяли его. — Равиль с каким-то даже сожалением посмотрел на Агафонова. —Под белы ручки... В столицу за ним съездили. К здешним делам московские налипли.
— Какие дела?
Равиль посмотрел уже как на дурака:
— Даешь ты... Скажи еще, что ничего не знаешь. Хотя правильно, так и говори...
— Кому говорить-то?
— Тому, кто спросит. Дяденька в красивой форме позовет и спросит.
— Да объясни ты толком...
—
— Погоди.... — Владимир Николаевич с трудом собрал мысли. — Куда мне девать?.. Коробку Костя со мной передал...
— Давай так. — Равиль встрепенулся: — Меня не впутывай. Мне ни к чему. И не звони, слушай. Я в ваших делах ни с какого боку...
— В чьих это «ваших»?
— В ваших с Костей.
Агафонов опешил.
— Нет у меня никаких дел. Ни с Костей, ни с кем еще... Чего у меня спрашивать?
— Откуда мне знать? Может, как у свидетеля спросят, а может, как у обвиняемого.
— В чем обвиняемого?
— В соучастии, например. Коробочку-то ты привез. Ты хоть представляешь, на сколько твоя коробочка потянет?
У Агафонова потемнело в глазах. Равиль ободряюще потрепал по плечу:
— Не сливай воду, старик. Ситуация твоя, конечно, дырявая. Костя по мелочи не работал, но, может, выцарапаешься. Ума не приложу, зачем тебя он втянул, у него своя связь будь здоров. Хотя, наверное, знал, что делал. Может, чувствовал, что там проколоться может, и решил новый вариант использовать. Ему бы притихнуть на время, но жадность... Фраерочки всегда на этом горят... Ну, пока, пошел я. Обо мне забудь, слышишь?
Агафонов с ненавистью проводил глазами сутулую спину Равиля.
— Побежали крысы, — подумал он. — А Костя хорош... «Новый вариант»... Свинья.
Ничего больше, как идти к Лиде, не оставалось.
Лида открыла дверь, не удивившись, словно виделись они вчера, вяло поздоровалась. Агафонов прошел в комнату и остановился, не узнав ее. Исчез дорогой югославский гарнитур, ковры, книги.
Лида, выслушав Агафонова, покачала головой:
— Извини, Володя, но Костиных дел я не знала и знать не хочу. Кому эта коробка, разбирайся сам.
Тягостно помолчала, потом, видимо, решившись, спросила:
— Ты Нину его видел?
— Какую Нину?
— Жену его новую, как он ее всем представлял. Костя хорошо жить собирался. Нас вот только с Лешкой в виду не имел... Его арестовали утром, подняли вместе с Ниной этой. — Лида рассказывала так, словно речь шла о чужих людях. Видимо, перегорела.
— Костя понимал, что ему грозит. Самые дорогие вещи к Нинкиным родителям переправил. И золото у него было, и бриллианты. Ничего, и их потрясут... И деньги, наверное, у них. Господи! — чуть не закричала она, — пропади они пропадом, деньги эти! Володя, ведь мы с ним и радость знали, ты же помнишь... Сначала ему без лейбла вещи не было, потом без лейбла и человек стал не человек, все по этикетке мерялось. Помнишь, как мы Новый год встречали? Под настоящей елкой. А теперь, если и придет кто, то только за тряпками или дисками, а кто за стол сядет, то злые все, яичницу на каждом жарить можно... Выбрось ты эту коробку.
Осень затянулась. Собственно, время она взяла только свое, зимы не убавила, долгой же показалась потому, что пожалела красы, придержала ее в своих сундуках. Обошлась она и без горького, но такого нужного тепла бабьего лета. Сразу за августом установилась хлипкая пора, небо намокло, зябко и нудно заморосило. Дожди потушили березовый лист, который так и не
Агафонов устал невероятно, так, словно первое сентября отзвенело не два месяца назад, а давным-давно. Утрами он вставал с натугой, на уроках несколько оживал, но домой брел такой же серый и мрачный, как и клонящийся к закату день. Дело было, разумеется, не только в погоде — неожиданно свалившийся на душу груз мог бы потушить самые светозарные летние дни.
Коробку он затолкал на антресоли — от греха подальше. Прошла еще одна неделя. Никто, конечно, не пришел. Просто однажды из газет, вынутых из почтового ящика, выпал конверт с казенным штемпелем вместо адреса. В конверте оказалась повестка. Явиться туда-то, к стольки-то, к тому-то... Как ни странно, снизошло облегчение, но минутное, затем нахлынул страх — Агафонов испугался не судебной или следственной там ошибки, ужасала сама мысль, что предстоит включиться в несвойственное ему, оказаться там, про что даже и читал с неохотой — детективов он не любил. Владимиру Николаевичу казалось, что как только он переступит порог заведения, в которое приглашала повестка, как только будут ему заданы первые вопросы, так он перейдет, по словам Кости, в другой слой, станет как бы человеком совсем иного сорта и вернуться к обычной своей жизни уже не сможет. Вызова к следователю он боялся так же, как боятся, вероятно, чумного барака.
Нужный кабинет Владимир Николаевич нашел на третьем этаже. На двери табличка «Инспектор уголовного розыска Алексеев Николай Михайлович». Хозяин кабинета, неожиданно молодой, симпатичный, в костюме-тройке мышиного цвета, привстал, предложил сесть.
— Агафонов Владимир Николаевич? — уточнил он.
— Да, — в тон ему ответил Агафонов, чувствуя, как не ясная ранее беда сжалась плотным кольцом.
Прошло не менее получаса, прежде чем Агафонов понял, что спрашивают у него, в сущности, самые простые вещи: «Кто бывал у Зуевых?», «Как часто они меняли мебель?», «Записывал ли Зуев в присутствии его, Агафонова, кому-либо музыку?» и тому подобное. Подумал: «Мало на допрос похоже». И тут же одернул себя — откуда знать, как строится тот самый допрос? Может, так и надо — сначала успокоить. И снова сжался, ожидая вопросов про коробку, про Москву. «Знает или нет?» — билась мысль. И тут инспектор спросил:
— Вы в Москву недавно ездили?
— Ездил...
— Зуеву ничего не отвозили?
— Отвозил. Пакет, от его жены.
Ответил и стал лихорадочно соображать: «Зря сказал, теперь спросит, а что из Москвы привез... Ну не врать же в конце концов... Тем более, он, похоже, знает...»
— Что в пакете было?
— Не знаю. Я отдал и ушел...
«Вот и соврал», — поздравил сам себя Агафонов, но рассказывать про Ланьку, про «капусту» было выше сил.
Инспектор сразу утратил интерес, встал, подошел к окну. Долго молчал, потом, словно отвечая самому себе или завершая разговор, который вел внутри себя, сказал:
— За то, что учим доброму, разумному, вечному, деньги получаем. Два раза в месяц сумму прописью... А честность в жизни никто не оплачивает... Тут уж как бог на душу... Фарисейство...
Подошел к столу, взял авторучку.
— Давайте повестку. Отмечу, что были на допросе...
«Допрос все же»... — уточнил про себя Агафонов и протянул Николаю Михайловичу желтую бумажку.
Агафонов вышел во двор и присел на скамейку. Его колотила нервная дрожь.
«Боже, боже мой, — думал он, — так ведь это он про меня, это он меня фарисеем назвал...»