Долгожданное прошлое
Шрифт:
А тогда, когда неспокойная юношеская душа искала в этом мире приют и понимание, жаждала покоя и одновременно стремилась во что бы то ни стало броситься в бурлящий океан любви, – именно эта песня заставляла сильнее биться сердце и всматриваться в зелёный глазок и шкалу приёмника, зачёсывать набок непокорные волосы, смутно, но почти уверенно представлять себе свою единственную неповторимую любовь.
Она обязательно должна прийти. И голос этой любви будет похож на голос этой невидимой недоступной актрисы, которая издалека наполняет меня подрагивающим где-то в груди и животе непонятным
«Боже! Приди ко мне! Как я люблю тебя!»
И когда, уставшего от обыденности, это чувство вновь охватывало меня, я уходил на веранду, становился на колени и привычным движением крутил ручку настройки в надежде услышать эту мелодию, и она всегда появлялась. Её передавали часто. Я находил её всегда, когда где-то в шумящей листве деревьев, смехе девчонок, наступающем сумраке осеннего вечера или голубизне высокого летнего неба я представлял свою любовь.
«Боже! Приди ко мне! Как я люблю тебя!»
Кроме меня был ещё один человек, который твёрдо был уверен в непререкаемом первенстве музыкальных итальянцев.
Это был наш учитель пения Генрих Августович.
Могу вспоминать об этом только с самыми противоположными чувствами. Стыд и злость охватывают меня. Жалость и восхищение. Покаяние и непонимание.
Откуда к нам пришёл этот человек и куда он исчез – неизвестно.
Он вошёл в класс танцующей походкой, делая плавные движения руками, как будто слегка дирижируя самому себе и напевая про себя какую-то мелодию. Он проплыл к доске и сразу стал чертить нотный стан, диезы и бемоли, что-то объясняя нам. Может быть, ему сообщили, что наш седьмой класс самый последний по успеваемости и установить с нами контакт очень трудно, а может быть, он, не знакомясь с каждым, просто хотел научить нас музыке.
Генрих Августович был из прибалтийских немцев и имел своеобразный выговор. «В-ы-хо-д-и-л-а на бьерег Катьюша…» – подбадривал он нас, кивая головой в такт. Некоторые подхватывали песню. Но в основном все были заняты своими делами. Сквозь откровенный гвалт и шум Генрих Августович напоминал мне рыбу: он стоял у доски и рисовал ноты, через шум и смех виден был только открывающийся рот. Он что-то рассказывал, рисуя, потом оглядывался на нас, на секунду замолкая и прислушиваясь – не последует ли возражений? Потом, убедившись, что никто не возражает, он кивал и продолжал рассказ.
Первое его появление в классе вызвало взрыв смеха.
Как и положено маэстро, он был одет во фрак. Седые волосы до плеч придавали ему особую артистичность. Он не мог усидеть за столом и всегда прохаживался от окна к школьной доске. Иногда прохаживался по проходам между партами, но никогда не доходил до последних парт, где сидели второгодники. Он делал несколько шагов, напевая и заглядывая налево и направо в нотные тетради учеников, потом, дойдя до середины прохода, останавливался, поднимая вверх дирижёрскую палочку, всматривался
Но первое же удачное па принесло ему незаслуженную славу. Как только он повернулся к классу спиной, все увидели предательски торчавший из шва на плече клок ваты.
Порвал он фрак только сейчас или он такой был всегда – уже никого не интересовало.
– Ля-а-а! – пел он, приставив камертон к уху. Он ударял им по столу, приглашая нас прислушаться.
Удивительное свойство чистой ноты – среди шума, где и сидевшие-то рядом с трудом могли расслышать друг друга, звук камертона звенел, струился поверх наших голосов, совсем на другом уровне познания жизни, призывая нас к порядку.
Заводилой беспорядков был второгодник Валера. Однажды, когда мы встали для исполнения песни хором и Генрих Августович подошёл к Валере, чтобы послушать, как он поёт, Валера начал выдавать вместо слов отборный мат. И как ни странно, Генрих Августович стоял и слушал, довольно улыбаясь, потом отошёл, давая ему знак, чтобы продолжал.
И всё это происходило в эпоху развитого социализма.
«Тутти! – загребал он руками воздух. – Тутти! Все вместе!»
Хулиганским фантазиям Валеры не было предела. На одном из уроков он поджёг шнурок от ботинка, слегка притушил его и повесил за радиатор.
Генрих Августович стал принюхиваться.
– У нас что-то горит, Генрих Августович! – сказал, вращая головой, Валера.
– Дети, выходите в коридор. Я сейчас вызову пожарную машину!
Поняв, что дело приобретает серьёзный оборот, Валера сорвался с места:
– Я сейчас намочу тряпку и потушу эту паутину!
«Sul mare luccica l’astro d’argento…» – писал на доске Генрих Августович.
– Не обижайтесь, – говорил нам Генрих Августович, – но на первом месте итальянские песни. А потом, на втором, – ваши, русские! – потряхивал он кулаком.
Он проработал в школе одну четверть, а потом исчез, вероятнее всего, опять спустился в оркестровую яму, в привычную ему атмосферу гармонии, где он мог спрятать свою безобидность и незащищённость за грохотом барабана или, сглотнув слёзы, поплакать в душе вместе со скрипкой, исполняя одну из арий из оперы Пуччини.
Исчезла из эфира и моя любимая песня. Зелёный индикатор настройки приёмника погас, и я вместе с ним исчез на тридцать пять лет. Я осторожно отодвинул покрытый пылью бордовый занавес и шагнул за сцену.
Желания мои, которые раньше исполнялись, спустя непродолжительное время стали обманывать меня и не сбываться, а иногда за бытовой рутиной и изматывающей работой я и сам забывал то, что я загадал для себя когда-то. Мне казалось, что я нахожусь в лёгком летаргическом сне, что, как сомнамбула, я что-то делаю, с кем-то разговариваю, но моё настоящее не здесь и сейчас, а будущее определено, и его ровный туманный слой, в который мне придётся скоро войти, так же отдаляется от меня, как и мой возраст, – достаточно мне сделать шаг ему навстречу, и оно, это будущее, отодвигается на такую же дистанцию, на какую я вздумал приблизиться к нему.