Долой стыд
Шрифт:
Там мой не мой, грязь всё равно въедается.
И вот он спрашивает, почему мы так уверены, что грамотность между ДК и Импром распределена непропорционально, и поди разбери, что при этом думает, наверняка ведь просто смеётся. Но ничего не скажешь наверняка о человеке, которого знаешь только с одной стороны. (Ставлю восклицательный знак.) – Они не патриоты, они – позор родины.
Поговорили о патриотизме – так, без разглагольствований. Нам нельзя разглагольствовать. Можно подумать, мы не хотели бы называться Имперским разъездом сами! Мы и есть настоящий Имперский разъезд! Или даже Священная дружина. (Витте говорил святая дружина, поправляет всегда
Подумав-порассуждав, мы решили не называться никак. Где союзы да братья, там списки и клятвы, где списки – там и протоколы собраний, а где протоколы – доносы и следователи. Дурацкая конспирация приводит к проблемам и сочинениям в тетрадку «как я попал в декабристы и что за этим последовало». Без помпы, говорит всегда Максим. (Тьфу, Худой.) Что бы это ни было, это будет сделано без помпы.
Вернулись к письмам.
– А как они поверят, что это не розыгрыш?
– Очень просто, – сказал Граф. – Это можно сделать. Они получат письма с адресов друг друга. Но я предлагаю послать на бумаге.
На бумаге! Мы даже притихли. В бумажных письмах было что-то величественное и трагичное.
– Можно ещё сибирскую язву положить в конверт.
– Отличная мысль. У тебя есть?
– Положим зубной порошок.
– А когда они сделают анализ и поймут, что это зубной порошок?
– Ну когда ещё это будет. Помните, какой в Штатах поднялся переполох? Из-за зубного порошка. Или стирального.
– Верно. Вся цивилизация стоит сейчас в позе лотоса.
– Сидит.
– …Почему сидит?
– В позе лотоса сидят.
– Ну, значит, в какой-нибудь другой позе.
– Ах да, кстати, – сказал Штык тем простеньким, скучным голосом – как бы невзначай, – от которого у нас включается боевая тревога, – на меня тут вышли. С предложением. Вот послушайте.
Его выслушали в гробовой тишине.
– Мы так не договаривались, – говорит Блондинка от лица всех. – Группа автономна.
– Это совершенно другой уровень возможностей.
– А взамен мы будем убивать тех, на кого нам укажут?
– Иногда. И мы всегда сможем проверить, на кого и почему нам указали.
– Мы видим, что нас хотят использовать, – сказал Худой, – и для вида соглашаемся, и думаем, что окажемся хитрее и будем использовать сами. Эти игры плохо заканчиваются.
И потом Граф:
– А как это они на тебя «вышли»? Ты хочешь сказать, что кто-то знает?
– И кто такие «они»?
Штык был готов к противодействию. Он всегда к нему готов – поэтому Худому и удаётся им манипулировать. Он дал очень ловкие, грамотные объяснения, заверил, что был осторожен. Вот уж не сомневаюсь: он был осторожен. Худой говорит, что вывалить в случайной болтовне со случайным человеком все свои чёрные замыслы – тоже вид конспирации, не такой уж неудачный, потому что кто примет всерьёз клоуна, – но Штык новаторства не любит и по старинке держит язык за зубами. У него при этом такой напряжённый и непроницаемый вид… ну как это объяснить? Вид человека, который отлично умеет скрывать, потому что ему есть что скрывать… такой у него вид, что лучше бы
Его контакт оказался грязно известным специалистом из Москвы: политолог, мастер технологий, существо, слепленное из трухи и неврозов. Настряпать денег, попасть на обложку – всё это он делал и всё портил, в когтях странного недуга.
– И чего московскому у себя не сидится?
– У него проблемы. Приехал на передовую медаль зарабатывать.
– И с каких пор мы передовая?
– А выбора?
– Им нужен акт под выбора?
Мы презираем демократические выборы в лучших традициях правового нигилизма. И все другие презираем тоже. Бессмысленная трата казённых денег, говорит Граф. Расклады-пилёжки, говорит Блондинка. Торжество парламентаризма над идеей народоправства, говорит Худой. Чем сильнее партии, тем ничтожнее власть электората. Это звучит чересчур мудрёно для остальных.
– Тебе уже и кандидата указали? Фуркин?
– Нет. Светозаров.
Вот это да! Фуркин и Светозаров – эталонные образцы клоуна-либерала и клоуна-патриота. В общественном сознании они давно и прочно оформились в пару – так, парой, их и зовут в телевизор и на дискуссии, – и на последнем губернаторском приёме кто-то из Комитета по культуре, здороваясь с Фуркиным и не увидев поблизости Светозарова, спросил о нём с той автоматической заботливостью, с которой осведомляются о здоровье отсутствующего супруга. Фуркин был в ярости! Светозаров, когда ему передали, был в ярости! Это только сплетня: я не хожу на губернаторские приёмы и вряд ли кто-нибудь из наших туда ходит, – но на эту ярость мне хотелось бы посмотреть. Главным образом потому, что я в неё не верю. Когда в телевизоре Фуркин и Светозаров – оба пухлые, плюгавые, бородатые, один в очках, другой с пышной, как букет, георгиевской ленточкой – начинают орать друг на друга, это звучит так слаженно, по-оперному. Они оба депутаты ЗакCа.
– Но какой от Светозарова вред? Он даже не в Жилищном комитете.
– Пользы от него определённо нет.
– Не хватало ещё ставить на перо всех, от кого нет пользы.
– …
– Так как они всё-таки на тебя вышли?
– Собственно, они вышли не на меня. То есть на меня, но в образе. Им нужны бандиты.
– Нет никаких мифических бандитов, – говорит Блондинка. – Есть конкретные люди с фамилиями и бизнес-интересами.
– Я и говорю, – говорит Худой. – Вздрогнуть не успеем, как окажемся посреди актуальной политики.
– Разве не этого мы хотели? – вкрадчиво спрашивает Штык.
С вкрадчивостью у него обстоит не лучше, чем с пресловутым покерным лицом. (И когда он, к чёрту, поймёт, что покерное лицо уместно только за покерным столом?) Он управляет своим голосом как инструментом – скрипкой, лопатой, дрелью на выбор. От этих низких медленных переливов мы, по мысли Штыка, должны либо таять в горячей волне его обаяния, либо трястись от ужаса. Но трясёмся мы чаще от сдерживаемого смеха, а то, что Штык принимает за своё обаяние, взывает скорее к жалости.
Может быть, я неправильно его описываю и выставляю каким-то петрушкой. Нет, он не петрушка, и да, мы его боимся. Побаиваемся. Однажды Граф и Блондинка сговорились за ним проследить, и ничего у них не вышло: как сквозь землю провалился. У Блондинки, когда он мне об этом рассказывал, в голосе и лице уже не было насмешки.
Как сложно объяснить! Мы его не любим; мы знаем, что на него можно положиться; у него неприятный вид, сухие губы; он многое умеет; он не видит смешного, не чувствует вкуса жизни; он подозревает, что над ним смеются, и всё же не верит в это до конца; он одевается как манекен; он незаменим. Он ни разу никого не подвёл. Хотя сейчас, может быть, подводит под монастырь.