Дом и корабль
Шрифт:
Дверь во флагманскую была слегка приоткрыта. Митя постучал. Не получив ответа, постучал еще раз, сильнее.
— Да! — раздался из-за двери властный голос. — Да, да, войдите!
От нерешительности Митя промедлил, и гром разразился:
— Да входите же, черт подери!..
Мите почудился голос Холщевникова. Войдя, он обомлел. Прямо против двери сидел в кресле грузный человек в расстегнутом кителе с контр-адмиральскими нашивками на рукавах, но не Холщевников и даже нисколько не похожий на Холщевникова. Человек был цыгански черен, в особенности черны были брови, очень густые и широкие. Лицо у адмирала было полное, свежее, без морщин, старила его только странная посадка головы — голова сидела на короткой шее не прямо, а с некоторым креном вправо
— Нет уж, входите, коли пришли, — рыкнул адмирал. Он застегнул китель, и Митя увидел старый, с облупившейся эмалью орден Красного Знамени. — Кто таков? Зачем?
Митя промямлил свою фамилию.
— Бормочете, — сердито буркнул адмирал, и лицо его исказилось. — Как?!
Туровцев повторил — уже громче — и вытянулся, ожидая разноса. Но разноса не последовало, напряженная гримаса на лице грозного начальника разгладилась и сменилась выражением искреннейшего удовольствия.
— Туровцев?! — радостно закричал он, поднимаясь навстречу.
Митя ожидал чего угодно, только не этого. От удивления он совсем онемел и только неопределенно шевелил губами.
— Ну вот, опять бормочешь, — недовольно сказал адмирал. — Штатская привычка. Моряк должен говорить отчетливо. Хотел за тобой посылать, да мне сказали, что ты ранен. Вот и верь людям. Раздевайся, будем чай пить. С московскими сушками.
Раздеваясь — нарочно очень медленно, — Митя молниеносно решал «торпедный треугольник». Сама судьба посылала ему адмирала. Несомненно, это был тот самый контрадмирал, от которого зависело решение по делу Горбунова. Столь же несомненным было доброе расположение адмирала к скромному лейтенанту. Насчет причины этого расположения Мптя не обольщался — все тот же нечаянно сбитый самолет, о котором, как видно, уже протрубили на весь флот.
— Как здоровье молодецкое? — спросил адмирал, когда Митя, повесив шинель на крюк и кое-как пригладив волосы, подошел поближе.
— Спасибо.
— А? — рявкнул адмирал с исказившимся лицом.
— Благодарю, здоров, товарищ контр-адмирал, — испуганно крикнул Митя.
— Ну вот так-то, — довольным голосом сказал адмирал. — На других я ору, но тебе, так и быть, открою секрет: гаркать не надо, говори отчетливо и не заходи слева. Понял? Садись. — И, видя, что Туровцев медлит, прикрикнул: — Ну что стоишь как деревянный? Адмирала никогда не видел?
Митя действительно видел в своей жизни не много адмиралов, но в эту минуту он меньше всего думал о субординации. Его сковывало безотчетное убеждение, что если он сейчас на правах гостя сядет в мягкое кресло, то это будет очередной ложью, из которой будет мучительно трудно выпутываться.
— Товарищ контр-адмирал, — сказал он громко, — разрешите обратиться?
Адмирал нахмурился.
— Служебное?
— Так точно.
— Ну вот чаю попьем, и расскажешь.
— Товарищ контр-адмирал… — взмолился Митя.
Адмирал смотрел на него, склонив набок голову и зажмурив один глаз.
— Сию минуту?
— Так точно.
— Почему такая спешка?
— А потому что, когда я доложу… вы, может быть, не захотите со мной чай пить.
Адмирал нахмурился.
— Ты, кажется, с Горбуновым служишь?
— Помощник.
— Так. Жаловаться пришел?
Митя уловил в тоне адмирала пренебрежительную нотку и обрадовался ей.
— Никак нет. Я пришел сказать, что Виктор Иванович Горбунов замечательный командир и что я… — Митя запнулся, но, угадав по лицу адмирала, что он сейчас рявкнет: «Бормочешь!», громко закончил: — И что я очень виноват перед ним.
Адмирал стоял по-прежнему и хмурился:
— Сознавайся: он тебя послал?
Это предположение так ошеломило Митю, что адмирал заметил и смягчился.
— Можешь не отвечать, — сказал он. — А ты знаешь, что против твоего Горбунова выдвинуты серьезные обвинения?
— Так точно, знаю.
— Откуда?
Митя промолчал. При этом он старался не шевелить губами, чтоб адмирал не подумал, что он бормочет. Адмирал тоже
— А ну садись.
Это уже было приказание, и Митя присел к круглому чайному столу. Адмирал подошел к письменному и, разбросав толстую кипу бумаг, извлек из нее две тоненькие, одинаковые по виду сшивки. Одну из них он перебросил Мите.
— Читай!
Митя сразу узнал машинку Люлько. А прочитав первую страницу, угадал и автора. Он нарочно заставлял себя читать медленно, то и дело возвращаясь назад, перечитывая отдельные фразы так, как если б они были написаны на малознакомом иностранном языке, холодея от бешенства и ощущения полной беззащитности.
В том, что писал Одноруков, не было ни слова прямой лжи, а в то же время это была самая злая неправда. Единственный бесспорный проступок Горбунова был, к удивлению Мити, заметно смягчен. Виктор Иванович оскорбил военинженера Селянина при исполнении служебных обязанностей — это был тяжкий проступок, которого не отрицал и сам Горбунов. В заключении почему-то об этом не было ни слова, таким образом инцидент сводился к самовольному вывозу материалов без соответствующего оформления, что, на Митин взгляд, значительно облегчало дело. Но при этом к основному обвинению был подверстан такой гарнир, что у Мити потемнело в глазах. Одноруков из кожи лез, чтобы доказать глубинную связь между проступком Горбунова и его мировоззрением, поэтому тут было все: и потеря бдительности (Соловцов! Зайцев!), и отсутствие воспитательной работы (драка! хищение продуктов!), и недостойная самореклама (радио!), и разложение командного состава. Даже невинной игре в гуронов был придан какой-то опасный оттенок.
Особое место в заключении занимало изложение взглядов капитан-лейтенанта Горбунова, в коих зловещим образом соединялось неверие в близкую победу и бесплодное прожектерство, преувеличение минной опасности с ее недооценкой, неумеренное восхваление традиций старого русского флота с отсутствием патриотической гордости.
Наиболее искусно был составлен третий раздел, посвященный морально-бытовому облику командира «двести второй». Не располагая никакими фактическими данными, составитель тем не менее сумел путем намеков и коварных недомолвок изобразить Виктора Ивановича Горбунова порядочным кутилой и донжуаном. Сначала глухо и в сравнительно мягких тонах говорилось об отдельных фактах распития на лодке алкогольных напитков, затем следовал резкий демарш в сферу интимную. Здесь составитель, придерживавшийся вначале суховатой ведомственной терминологии, обнаружил пыл и даже поэтический пафос. Выходило, что сразу после трагической гибели жены командир на глазах у всей команды завел на берегу сомнительную в своей этической основе интрижку, приведшую к нездоровому сращиванию экипажа с гражданским населением. И хотя нигде не было сказано, что Горбунов нарочно привел корабль под окна своей милой, а это, в свою очередь, повлекло тяжкие последствия и смерть лейтенанта Каюрова, обстоятельства перехода «двести второй» на отдельную стоянку были изложены с таким дьявольским уменьем, что при беглом чтении (самый распространенный способ!) могло показаться, будто дело и впрямь нечисто. А при этом — ни слова о Горбунове как об инициаторе «обращения», ни слова о самом ремонте, о преодоленных трудностях и достигнутых успехах. По всей вероятности, составитель считал, что указывать на это было бы проявлением буржуазного объективизма и потерей той остроты, боевитости и здоровой тенденциозности, которых требовала обстановка.
Поначалу Митя был просто ошарашен, затем ему захотелось вскочить и закричать, но постепенно он успокоился и даже начал постигать секреты одноруковского творчества: к сложнейшим явлениям, требующим всестороннего и гибкого анализа, Одноруков подходил с жестким инструментом формальной логики, там же, где этот инструмент был действительно применим, привлекались на помощь все богатство и вся необузданность диалектики. Выражаясь фигурально, товарищ старший политрук измерял звездное пространство складным аршином и умножал два на два при помощи высшей математики.