Дом родной
Шрифт:
— Уйди ты от меня, черт рябой… У-у-у, бесстыжие зенки.
И слезы так и брызнули из ее обиженных глаз.
Оба друга не выдержали и захохотали. А она, вся в слезах, долго стояла с открытым ртом, как рыба хватая воздух, растерянно глядя на хохочущих мужчин, и вдруг сквозь слезы сама засмеялась. И так, не вытирая мокрого лица, стоя у печи, теребя передник, жалобно смотрела на смеющихся друзей.
— Эх, бабья наша доля… — И Манька, шагнув быстро к Шамраю, подняла свою маленькую крепкую руку к его голове, запустила пальцы в знаменитый Шамраев чуб и, наклонив его голову,
— Люблю я тебя, черта конопатого… и никому не отдам… Вот! Глаза повыдираю всем…
И прилепила звонкий поцелуй к искореженной в танковой атаке щеке.
Зуев остался ночевать в Мартемьяновских хуторах. Как ни упрашивала Евсеевна, Шамрай с женой не отпустили гостя к ней на ночлег.
— Ну тогда хоть снедать приходите, — согласилась звеньевая. — Я ведь с осени помню ваш вкус и картохи вам наварю, нажарю на все двенадцать блюд.
— Так-таки на двенадцать? — сказал Шамрай весело.
— А что вы думаете. Тетя Евсеевна у нас мастерица, — поддержала Манька авторитет звеньевой.
— Приходите. Только поране. А то всему звену на завтра ответственный день. Будем люпин ваш ерманский сеять. Данилович полную инструкцию дал. Больше ждать нельзя.. Не вызреет.
— В сушь? — спросил Зуев, желая показать свою осведомленность в колхозных делах.
— Да ведь грядка — соток с пяток. Так мы уже и полили. И зяблевая. Теперь бы только семена увлажнить. Дать первый толчок надо. Пустит корни — сам пойдет.
— А ведь верно, пожалуй, — сказал Зуев.
— Рыбу плавать не учат, — гордо ответила Евсеевна. — Не святой Микола да Илья-пророк, а молотилка да тракторок. А засуха, верно сказал сынок, страшна. У нас говорят: засуха для брюха что попы для духа.
Зуев решил встать пораньше. Но когда проснулся — хозяев уже не было. Лишь за поскотиной трещал мотор шамраевского трактора.
— Решил пробороновать перед посевом, — сказал Шамрай, заглушив трактор у дороги. — Нарушить капилляры — называется. Для сохранения влаги.
Шамрай явно бравировал перед другом своими познаниями в агротехнике.
На другом конце участка вокруг Евсеевны собралось стайкой все звено. Зуев подошел к ним, поздоровался.
— Чего не разбудили? — спросил майор свою хозяйку.
— Так ведь жалко. На зорьке сон самый сладкий. А мы тут мигом управимся. Евсеевна печку истопила затемно, там такого — и печеного, и вареного.
— Я уже ваш вкус знаю. Самое умлеет картоха. И молочко топленое. Ну, девки-бабы, давайте. Расти, ерманская штуковина, нам на пользу.
Члены звена, видно, уже получили указания и скоро взялись за работу. Маньку, чтоб ей не нагибаться, поставили к маркеру. Семенчиха с тремя молодками проводили тяпками парные рядки. Евсеевна вручную ровно укладывала набухшие, смоченные семена. Еще две женщины заравнивали.
Зуев взял свободную тяпку и тоже включился в дело. Через пять минут, работая в непривычном согнутом положении, он почувствовал на загривке каплю пота — она пробралась за целлулоидный воротничок. Еще две минуты — и Зуев расстегнул китель, а затем, дойдя по рядку до
— В пот бросило с непривычки? Ничего, только не останавливайся. Жми до второго дыхания, — словно дело шло о кроссе, посоветовал старый физкультурник Котька. — Застоялся в кабинетах, жирок стопорит. А остановись: простудишься — это раз, темп потеряешь — два, бабы засмеют — три.
— И то верно, — весело сказал Зуев и с новым рвением бросился за Евсеевной и ее товарками.
Действительно, минут через десяток пришло второе дыхание. Теперь Зуев вошел в коллективный ритм работы звена. То, что он делал, стало однообразным повторением одних и тех же движений, но темп давал маленький коллектив привычных к земле тружениц.
— Совсем не было весенних туманов, — посетовала после короткого отдыха дородная Семенчиха. — Беда… Снова терпеть голодуху…
— Терпень — росток, что не во всяком саду растет, — сказала Евсеевна.
А Зуев подумал, что, наверно, туманы — это и есть тоска земли, призывающая ее к плодородию. Это как у Куцей тогда, в первые морозы. Зуев улыбнулся своим мыслям. Туман весенний, он плывет и дышит, когда земля, истомленная жаждой плодородия, ждет солнца, а он скрывает ее цветущую наготу своей широкой целомудренной одеждой. И вдруг срывает пелену с зовущего тела земли. «На, бери!» — кричат солнцу облака, только что бывшие туманом. Вот почему с такой тоской, наверное, вспомнила о весенних туманах Семенчиха.
— Бог с ними, с туманами, — Евсеевна махнула рукой. — Был бы один добрый обложной дождь.
— А летом или в сенокос, небось, зальет, — откликнулась напарница Евсеевны, набирая в лукошко новых семян.
— Дождь, он хорош вовремя да в меру, — вздохнула Семенчиха.
«Как, между прочим, всякая разумная любовь», — мысленно вторил ей Зуев.
— Эх, были б снега, не плакать бы нам до самой жары по туману да дождику, — громко, с придыхом подала голос и Манька.
Зуев закончил гон и разогнул спину. Откинув со лба взмокшие волосы, он посмотрел в сторону запада, где жил и трудился гвардии старшина Горюн и где из Белоруссии гнал слезу ветерок. Глянул на юг — там так же тосковала по снегам, туманам и дождям Черниговщина. Повернулся на восток… Но почему-то не хотелось забегать мыслью за горизонт. Зачем? Ведь вот она, тут, родная, хотя и не щедрая земля. Долины, долины, перелески, ельнички, пески.
«Долины — это же мягкие морщины матери-земли, много рожавшей, искони здоровой и мудрой, как всякая многодетная мать…» Но второе дыхание труда не давало мысли разгуляться.
Зуев вошел в свой рядок, ровно пронизанный белыми зернышками, и быстро заработал тяпкой, догоняя ушедшее вперед звено.
В Москву Зуев собрался лишь в конце июня. До Орла, где надо было навести кое-какие справки в тамошнем военкомате, он ехал товарным эшелоном. Груженный демонтированным оборудованием поезд медленно полз на Урал.