Дом среди сосен
Шрифт:
Когда подсохли ожоги, Катерина Ивановна связалась с партизанами и стала связной на млечарне. Доставляла в отряд и масло и планы, где какие немецкие части стоят. А в то масло, которое немцам шло, толченое стекло подсыпали.
— Стали немцы замечать, что масло куда-то пропадает, наблюдение установили. Только я в лес свернула, «Хальт!» — кричит и автомат наставляет. А у меня в корзине пять килограммов масла спрятано. Ведут меня в гестапо, а я все думаю, как назваться, партизанской связной или спекулянткой. Приняла грех на свою душу, объявилась воровкой, будто для
Трехмесячное пребывание в белорусской тюрьме вспоминалось ей впоследствии как дом отдыха. На нее заполнили карточку, дали номер, стала Катерина Ивановна «хефтлингом» — лагерным человеком — и пошла по этапам. Три года и пять месяцев провела она в немецких лагерях, раскиданных по всей Европе, и каждый день был как ночь, как смерть, как наваждение смерти. В двадцать четыре года она столько узнала, что ни в сказке сказать, ни пером описать.
— В Грюненсберге-лагере у немцев такая игра была: отбирали самых слабых, и чтобы, значит, ползком наперегонки. Кто первым приползет, тому хлеба ломоть. А кто отставал и позади полз, тех собаки за пятки кусали. А немцы хохочут, им весело...
Заключенных, прибывавших в лагерь Зоэст, поливали лизолом прямо из шланга, как дезинфицируют мебель, стены помещения. В Майданеке всех женщин раздевали догола и стригли машинками, как баранов стригут, обычное дело.
В лагере Бальзенберг Катерина Ивановна полгода работала у печей, подносила трупы к топкам и заталкивала их в пылающий огонь, так отупела, что даже запаха не чувствовала, обычное дело.
В Освенциме она сама была расстреляна, два дня и ночь лежала во рву с убитыми, а потом очнулась, карабкаясь по трупам, выбралась наверх с простреленной ногой. Ее поймали и судили как за побег, сорок ударов дубинкой по голому телу.
— А в лагере Равенсбрюк меня на десять суток в бункер посадили, что не выдержала ихних издевательств и в лицо ауфзерке плюнула. И сидела в том бункере с дрессированной собакой. Бункер темный, холодный, ни зги не видать, а овчарка специально немцами выучена. Десять суток мне ни крошки, а ей каждое утро таз с мясом. И мясо для запаха особо разварено и лавровым листом присыпано. Овчарка ест, а мне нельзя. Она наестся и в угол заползает. А мясо пахнет, мочи нет. Я в углу сижу, и собака тихо сидит, так ее выучили. А как только к миске подползу, только руку протяну, она как бросится, как зубами залязгает. А ухватишь кусок, она в руку впивается, пока не отпустишь. Так вот и сидела...
Так продолжалось десять суток, двести сорок часов, а всего три года и пять месяцев, свыше тысячи дней. Если она не валялась в лагерном лазарете, умирая от тифа или дизентерии, если не стояла на коленях в карцере, не лежала во рву расстрелянных, не заталкивала трупы в огнедышащие печи, то ее изнуряли тупой, бессмысленной работой, истязали побоями, пытками, страхом, убивали человеческий дух — обычное дело... Необычным было то, что Катерине Ивановне удалось выжить. Миллионы людей прошли через лагеря смерти, остались в живых — тысячи.
В лагере Грюненсберге
— Вот она, рученька моя беспалая, помнит до сих пор о том «золотом» денечке. — Екатерина Ивановна подняла растопыренную ладонь и показала ее залу.
Она вела рассказ ровно и спокойно, не меняя интонации, на одной тягучей ноте, словно заунывная песня, горестная и бесконечная, как смерть. Она говорила тихо, а голос звучал как набат. Когда она показала руку с откусанным пальцем, кто-то всхлипнул в углу, и тяжкий вздох судорожной волной прокатился по рядам.
Катерина Ивановна все еще не опускала руку.
— Теперь вы знаете, какая я участница Отечественной войны, все вам рассказала, как было, ничего про себя не скрыла, ничего не прибавила. — Она закончила так же неожиданно, как начала, и, мелко семеня, пошла к столу.
Зал проводил ее молчанием. Ей была знакома эта гнетущая тишина: ее всегда провожали так. Она спокойно села на место, положила руки на стол, сцепила пальцы. Сотни глаз напряженно следили за каждым ее движением, и она знала это и оставалась невозмутимой — лишь чуточку дрогнули уголки губ оттого, что она невидимо улыбнулась про себя, как научилась теперь улыбаться.
Директриса строго глянула за кулисы. Занавес послушно сдвинулся, расправляя складки и открывая синие застиранные пятна.
Закрывшийся занавесом зал все еще мертво молчал. С решительным видом директриса прошла на авансцену, и было слышно, как она объявляет там перерыв. Только тогда тишина надломилась — невидимый зал пришел в движение, облегченно задышал, зашумел.
Геолог встал перед Катериной Ивановной, протянул к ней руку.
— Спасибо вам. Простите меня. Это я... Это мы. Пожалуйста, простите, прошу вас. — Он больно сжал ее руку и поспешно, почти бегом, бросился за кулисы.
Катерина Ивановна недоуменно смотрела вслед геологу. Только сейчас она заметила, что он волочит правую ногу.
— Замечательное выступление, замечательное, — сказал круглолицый композитор, подходя к ней с другой стороны стола и с чувством пожимая руку. — Вы прирожденная актриса, я сразу определил. Какая дикция, какое придыхание. Как вы держали публику. Превосходно! Я потрясен.
— Прошу вас, — сказала директриса. Она уже вышла из-за занавеса и стояла перед столом. — Вам надо отдохнуть. А тут сцену убирать будут.
— Да, да, — заторопился композитор. — Простите меня, я должен познакомиться с инструментом.
Катерина Ивановна шла через фойе, чувствуя на себе десятки настороженных взглядов и стараясь не замечать их. Так они прошли в кабинет. Директриса нервно размяла сигарету, строго посмотрела на Катерину Ивановну.
— Ни за что бы вас на сцену не пустила, — сказала она с кривой усмешкой, — если бы знала, что вы такое будете говорить. Наши работницы теперь спать не будут. Вы и сами, верно, не заснете?