Дом
Шрифт:
С годами Авессалома Стельбу стало всё раздражать, и это тоже было признаком старости, медленно подступавшей тьмы, незаметно одерживающей свои ежедневные победы. Он брал книги, казавшиеся ему раньше великими, листал альбомы старинных живописцев, пересматривал фильмы своей юности — всё виделось ему пустым и никчемным, всё выглядело ученической поделкой. Всё, кроме музыки. «Это единственное из искусств, берущее начало не в сиюминутном, а в вечности», — думал Авессаллом, черпая в ней вдохновение. Вдохновение для бессмысленно текущей жизни, которую было всё труднее заставить себя прожить. А, выходя во двор, он слушал такой же вечный, как музыка, шум ветра в дубовой листве и чувствовал себя последним осенним жёлудем, который должен вот-вот упасть. Иногда к Авессалому заходил внук, жаловался на отчима, которого подыскала Лиза, разведясь с Яковом Кац.
– Как его фамилия?
– спросил Авессалом, когда дочь безразличным голосом сообщила, что выходит замуж.
– Сиверс.
– Потому что не аверс и реверс?
– брякнул он, и это оказалось последним напутствием. Не попадая в рукава, Лиза надела пальто и выскочила за дверь.
Больше он его не видел. Зато приходил Антон Сиверс. Бывший военный много говорил о дисциплине, воспитании подрастающего поколения, косясь на Авессалома, распространялся о пагубности дурного влияния, убеждая, что командовать в семье, как в армии, должен один, а, уходя, оставил на столе маленький, как игрушка, пистолет. «Чтобы было из чего застрелиться», - крутя его в одиночестве, думал Авессалом. И у него появилось средство от бессонницы. Ночами, сунув пистолет в карман, он отправлялся теперь на канал — стрелять. Авессалом оказался метким, отправляя в непроницаемой темноте пулю за пулей, не сомневался, что попадал в цель. Эта стрельба вслепую быстро утомляла, у него слипались глаза, и он засыпал, если успевал возвращаться, в постели, если нет — на лавочке. Однако его поразительная меткость, не оставлявшая шанса промазать, навевала скуку, и вскоре Авессалом оставил своё занятие, обернув пистолет промасленной тряпкой, забросил на антресоль. После визита Антона Сиверса Авессалом получил по электронной почте: «Дед, меня к тебе не пускают. Давай переписываться?» И настрочил длинное послание, в котором рассказывал о разговоре с Антоном Сиверсом, пистолете, о том, как ходит на канал стрелять. «Придёшь?» - заканчивал он с тайной надеждой. Ответ, пришедший через неделю, был обескураживающее односложен: «Прикольно!» И Авессалому подмигивал смайлик. Так он понял сразу две вещи: что на канал внук не придёт и что он читает не те книги. Нервно щелкая «мышью», Авессалом отправил целую кучу ссылок на произведения, пользовавшие успехом в его юности, рекомендуя книги, на которых вырос. Внук молчал с той же бессмысленной жестокостью, с какой Авессалом, бунтуя против отцовской власти, доводил до отчаяния Марата. Только через месяц пришёл ответ, который Авессалом прочитал с той же героической самоотверженностью, с какой его слушал отец: «Слишком много букв. Досвидос, писака!» И опять Авессалом понял две вещи: что плевал против ветра и что навсегда потерял внука. Презирая себя, он сделал, правда, последнюю попытку, состряпав хвалебную рецензию на молодёжном волапюке, языке, напоминавшем ему птичий: «Прикинь, клевая развлекуха, въедешь — оторвёшься! Зацени крутой стёб, я был в отпаде!» Авессалом расцветил послание электронными рожицами, так что ему на мгновенье показалось, будто разговаривают не люди, а смайлики, однако внук ему больше не писал. Но пройдёт много лет, и внук Авессалома наткнется на забытый почтовый ящик и, вычищая его от спама, будет перечитывать свою переписку с дедом, понимая, чего тому стоило подделываться под его язык, вставлять все эти «круто!» и «жесть!», прикрепляя смайлики, от которых на душе ни тепло, ни холодно, а только кошки скребут, и ему сделается стыдно. К этому времени у него будет своя семья, дети, которые не захотят говорить на его языке, заставляя изучить свой, он будет жить в новом доме и редко вспоминать прежний. «В прошлое нет возврата», - щёлкнув «мышью», отправит он переписку в корзину. Но оставшуюся жизнь проведёт за тем же столом, обхватив голову руками, глядя на пустой экран, потому что и из прошлого нет возврата.
Месяцы кружили стаей птиц, собираясь в годы, дом встречал и провожал солнце, а луна залезала в него, как вор. Закусочная разрасталась, к павильону сделали пристройку с небольшим торговым центром. Её директор, Порфирий Кляц, поселился при ней, как в собачьей будке, на первом этаже в квартире с решётчатыми окнами. Он оказался словоохотливым, любил давать советы, называя это пропагандой бизнеса, останавливал жильцов около подъезда, выкатив бульдожью челюсть, долго не отпускал, не подозревая, что за его спиной шептались: «Опять развёл свою бизнес-философию!»
– Учтите, я делаю это по-соседски, совершенно бескорыстно, - учил он Авессалома Стельбу и, перечисляя, загибал пальцы: - Во-первых, если тебе улыбаются, значит, от тебя чего-то хотят; во-вторых, если предложение кажется тебе чересчур заманчивым, значит, тебе чего-то не договаривают; и в-третьих, если ты не согласен с этими правилами, значит, ты дурак!
Кляц расхохотался.
– Что мы, разведчики на вражеской территории? — пожал плечами Авессалом.
– Почему? — в свою очередь удивился Кляц. — Вы же закрываете дверь в ванную? Такую же дверь надо иметь и внутри.
Их мысли, как шестерёнки, вращались с бешеной скоростью. Но в разных направлениях. На Авессалома смотрели молодые наглые глаза, и, не выдержав, он перевёл взгляд на закусочную, напоминавшую деревянную башню, которую возводят перед штурмом осаждённой крепости. «А если вы не чувствуете вони, -
– Приходите!
– неслось ему вдогон. — По выходным для жильцов бесплатные обеды!
После этой беседы Авессалом долго думал, кто из них двоих повредился рассудком, а потом решил, что ему не пережить нашествие варваров с их тарабарским наречием и отсутствием памяти, позволяющим с бесцеремонным равнодушием относиться к чужой. Ему казалось, что его, как саван, накрывает пошлость, которая резала слух, мозолила глаза, а, попав в рот, жгла язык. «Главное в жизни — деньги», - доносилось из каждого угла. «В вашей!» - ядовито цедил он, повторяя это, как попугай, пока не уставал ворочать языком. Авессалом стал обходить за версту работников закусочной, он не мог больше выносить ни их завуалированных оскорблений, ни цинизма их лести. Единственное, чего он хотел, — чтобы они оставили его в покое. Он также понял, что умирают, не когда приходит смерть, а когда уходит жизнь. «Пора уходить, - решил он однажды, когда очередная зима возвестила о своём приближении ломотой суставов. — Пока не вытолкали». Не пережив своего одиночества, Авессалом нарисовал круг с мишенью напротив сердца, достал старенький пистолет, обёрнутый промасленной ветошью, не разворачивая, освободив лишь курок, направил дуло в грудь, долго целился, а, когда дал промах, удивился: «Странно, стреляя в воду, попадал в “десятку”!»
Когда Артамон Кульчий похоронил мать, то, не находя себе места, проводил всё больше времени под дубом, воображая смерть деда, с которой теперь слилась кончина Виолетты. Он спрашивал себя, встретятся ли они там, куда попали, не уточняя, рай это или ад, и найдут ли тогда общий язык? Или пройдут мимо, как в этой жизни, где их дороги не пересеклись? Артамон остро переживал наступившее одиночество, и Лука, осиротевший при живой матери, не мог разделить его чувств. Глядя на Артамона, он с кривой ухмылкой вспоминал своё детство, когда Саша Чирина делала с ним уроки, объясняя то, чего сама не понимала, а если замечала подавленные зевки и отсутствующий взгляд, давала подзатыльник или била по рукам железной линейкой; как, поймав его таскающим мелочь из её карманов, она ставила в угол на горох, где он проводил вечера, слушая сочувственное молчание Ираклия Голубень, лишённого голоса в вопросах его воспитания и облегчавшего его участь, украдкой подкладывая под колени тощую подушку, не понимая, что тем самым удесятеряет его мучения. Прохор не мог простить ему свидетельства своих унижений, принимая в семейных скандалах сторону матери, он правильно рассчитал, что после ухода Ираклия, оставшись с матерью один на один, ему будет с ней легче справиться. Из своего печального опыта он вынес другие представления о материнской любви, и не мог понять Артамона, однако, натыкаясь на грустный взгляд, которым его провожали, когда он проходил мимо дуба, считал необходимым оказать поддержку, полагая, что она входит в обязанности домоуправа. Достав раз из кармана яблоко, он вытер его о штаны и, с треском разломив пополам, угостил Артамона.
– Ну, давай, выкладывай, - без обиняков начал он, усаживаясь рядом.
От его прямоты у Артамона зачесалась лопатка, и он, как кошка, потерся спиной о дуб.
– О чём ты? — ещё храбрился он. — Я тебя не понимаю.
– Брось, я же вижу, как тебя плющит, — осадил его Лука.
– Выскажись, станет легче.
– Не знаю, как жить… - промямлил Артамон, с особенной силой ощутив в груди тянущую пустоту. — И не знаю, зачем…
Лука расхохотался.
– Э, брат, и всё? А ты думаешь, кто-нибудь знает? Живут, как живот велит, клетки делятся, а мы — следом. Размножаемся, стареем. Они и в могилу за собой потащат.
– Но почувствовав, что от него ждут другого, на ходу перестроился. — Это пройдёт, поверь, все через такое проходят…
Артамон уставился на канал и смотрел так пристально, что в какой-то момент слился с его гранитным парапетом, различив на нём каждую выбоину.
– Знаешь, мне иногда кажется, что меня вовсе нет, - вздохнул он. — Как моей матери.
– Кому кажется? — мгновенно поймал его Лука, захлопнув капкан логики, в которую давно не верил.
Оторвавшись от блестевшего вдалеке канала, Артамон повеселел, будто просветлённый ученик, взглянув на учителя, и с тех пор прилепился к Луке, повсюду бегая за ним, как собачонка, открывая с носка дверь в его дворницкую. Иногда Лука был занят, разговаривая с собой, оживлённо жестикулировал, будто доказывал что-то незримому собеседнику, и тогда Артамон, не видевший призраков, приходивших в дворницкую наравне с живыми, тихонько прикрывал дверь. Но пройдет время, и Артамон Кульчий, научившись самостоятельно сопротивляться безумию, будет морочить голову другим такими же словесными кунштюками, каждый раз со смущённой улыбкой вспоминая, как отрезвляюще подействовал на него риторический прием, применённый домоуправом.
Слова, слова. Кочующие по эпохам, как тарелки, наполняемые разным содержанием, затёртые, захватанные, они презирались Лукой; наделённый видением иного рода, он знал, что бытие течёт вне причин и следствий, точно так же, как мысль - вне слов, от рождения чувствуя их пустоту, он умело перебирал их скорлупки, в которые не вкладывал души, и, точно напёрсточник, всегда оказывался в выигрыше, слывя красноречивым и убедительным.
Рядом с закусочной поставили туалеты, но из-за очередей, особенно к вечеру, мочились где попало, справляли нужду в кустах, гадили, как когда-то, во времена Академика, серые голуби, а мусорные баки были до отказа забиты обрывками газет, грязными салфетками, объедками, пластиковыми бутылками, пьяными разговорами, обещаниями и тоской. В часы работы закусочной во дворе шумели, веселились, галдели, отрывисто гудели клаксоны подъезжавших машин, от которых включалась сигнализация припаркованных, а ночью от всей дневной суматохи оставались лишь злобное урчание и блестевшие глаза рывшихся в мусоре тощих кошек.