Дом
Шрифт:
«Из своего времени, как из платья, не выпрыгнуть, из него даже носа не показать!» - будет думать Александра Мартемьяновна, которую язык уже не повернётся назвать Сашей Чирина. Вокруг всё поменяется, и жильцы, как Молчаливая, будут говорить на языке, которого она не поймет. Но будет грешить не на себя, а на испорченное, с дефектом время, считая, что в сутках стало не двадцать четыре часа, а гораздо меньше, раз они пролетают, как стрижи за окном. Раньше она успевала за это время сменить трёх любовников, насолив каждому из них и каждого приголубив, а теперь, едва проснувшись, уже снова стелила постель. Александра Мартемьяновна растолстеет, точно приобретёт слоновую болезнь, и ей придётся выбросить все платья. Идя
– буркнет раз Яков, глядя с какой неукоснительной последовательностью она поглощает разложенную на тарелки зелень. — И такая же упрямая!» После университета Яков устроится в ту же самую школу, где учился, преподавателем математики, словно доказывая, что время не стоит на месте, а бегает по кругу, и ему, глядя на парту, за которой сидел, покажется, будто ещё не раздавался последний звонок, не было выпускного вечера, и он никуда не уходил, изучая дроби, граничные условия и уравнения, среди которых не будет главного — того, что описывает жизнь. По прошествии лет Яков Кац превратится в крепкого, статного мужчину с пухлым животом, пронзительными чёрными глазами и носом, напоминающим извозчика, дремлющего на козлах, но страхи его не отпустят. Из-за них он быстро женится, ещё быстрее разведётся, а, когда ему принесут новорождённого сына, распеленав, для того чтобы усилить его радость демонстрацией мужского атрибута, похожего на индюшачий клюв с соплями, будет смотреть с нескрываемым отвращением, как смотрела на него когда-то его мать, и вместо умиления его охватит непреодолимое желание раздавить это беззащитное существо, как мокрицу, которое пройдёт только, когда сын, закончив школу, станет способным дать отпор. Умирая от собственной бесчувственности, Александра Мартемьяновна будет провоцировать его на ссоры, устраивая сцены, будет с плачем заламывать руки: «Ах, зачем я тебя только взяла!», чтобы потом жаловаться на сыновнюю неблагодарность и, закрывшись в комнате, как удав, переваривать обиду. Её лицемерие станет искренним, она будет по-своему приспосабливаться к тому, к чему приспособиться невозможно - к бездушному миру, в котором не делятся даже мыслями. А возвратившись раз домой, она не поверит ушам, когда услышит голоса, доносящиеся из комнаты приёмного сына.
— Хочется жить другим.
— А мне просто хочется жить!
— Любить жизнь может только наивный.
— Это у меня от отца. «Как себя чувствуете?» — склонился над ним врач. «Отлично!» — улыбнулся он. И умер. Зато мать уже восьмой десяток при смерти.
— Не любишь её?
— Крысу?
— Крысу?!
— Конечно, изворотливая, гадкая, а чуть в угол — укусит. И злоба торчит, как иглы дикобраза.
— У меня дед был такой. Даст подзатыльник, а сам ржёт: «Тяжело в ученье — легко в мученье!» А бабка говорила, это от большой любви.
— В Крысе меня с университета всё раздражало: и выцветший фартук, и зализанные назад волосы, и нарочитая ласковость. Интегралы считаю, а сам мечтаю ей зубы пересчитать.
— Ну да, ты же математик.
— Поневоле. Из-под палки учился, чуть дверь скрипнет — в комок сжимался. А наградой — клубничное варенье, будто нужны мне совместные чаепития! Видеть слащавую улыбку, всезнайство, глаза без тени сомнения!
— Да, детство не прощает. Может, и дед мой озлобился, что сирота? Прадеда-то Первая Мировая ранила, Вторая — добила. Перед атакой он нацарапал на клочке бумаги, что видел сон, как тот снаряд опять разорвался
— Детство все обиды помнит. А толку? Я сколько себе зарок давал: буду со своими детьми искренним, воспитывать буду, опытом делиться. А сыну мой опыт — как козе баян! Выходит, и впрямь между поколениями пропасть?
Помолчали.
— Только говорится, что каждый по-своему с ума сходит, а выбор-то не богат. Вот ты с собой разговариваешь?
— Бывает.
— А я постоянно. Думаешь, пора к психоаналитику?
— Зачем? Вон мой дядя Архип ходил, а толку? В нашем возрасте каждый сам себе психоаналитик. Все возводят стену от одиночества. А кирпичи старые, проверенные — тапочки, телевизор…
— И такая от всего хандра хандрющая — хоть в петлю!
— А Лида?
— Ну да. Только её Крыса тоже изводит: «Где ваша гордость, милочка? Вы во всём с мужем соглашаетесь!» У Лиды слёзы: «Александра Мартемьяновна, пожалуйста, оставьте нас в покое!»
Замолчали, дыша в унисон.
— А случись что со мной? Крыса квартиру перепишет, бывшая моя подключится… Даром, что Лидина сестра-близняшка. Перегрызутся! А Лиде куда? Опять к своей распутной мамаше? Полоумному отцу, который живёт по численнику? Нет, нельзя мне на свете Крысу одну оставлять. Выпьем?
Со звоном чокнулись.
— Значит, решил её вперёд отправить? Не боишься, что наследства лишат?
— Ну, если всё по-тихому обставить…
— Отравить?
— Ага! Так в голове и крутится: «А сырку?» А про себя: «У, крыса!» Она удивится: «Он дал?» А я: «Ладно». Она, уже со страхом: «Он дальше?» А я: «Ешь, ладно!» Переворачиваю задом наперёд. Герой! В уме переиначиваю, а всё равно по её получается.
— Это как?
— А вроде: «Укуси суку!»
Оба расхохотались.
— Я из-за Крысы всю жизнь дома просидел. Она мне в детстве будто глаза выколола, чтобы по сторонам не глядел. Осколком зеркала. Слепому как узнать про её ледяное сердце?
— А я переменил множество мест и, как улитка дом, повсюду таскал образ жизни. От забегаловок вон язву нажил…
— Худых женщины больше любят.
— Поэтому жёны — меньше.
— Ты, верно, рос уличным. А в меня Крыса всё до крошки впихивала: «Доедай, у меня свиней нет!» А меня, интересно, за кого держала? И главную теорему, которую давно вывела, скрывала.
— Какую ещё?
— Про футбол. Что на свете все только и думают, как сыграть в него твоей головой. Знала, а таила. Нет, раздавить крысу — не преступление.
Помолчали.
— А юность? Помню, функции Бесселя изучаешь, а у самого одна функция…
— Бес селя?
— Точно. Как в стихотворении: «Весна, мне душу веселя, любви подпишет векселя!» А Крыса стережёт, из дома — ни шагу. Она и жену подыскала, соблазнилась — как же, внучка единственного в доме врача, психоаналитика! А то, что мать — шалава, не учла. А Лиза — в мамашу, сразу после свадьбы залепила: «Муж с женой — одна дробь, и, чтобы была правильной, я буду сверху!»
— А меня жена постоянно в пустые хлопоты втягивала…
— Меня тоже, а когда на диване заставала, шутила: «Посмотри, сыночек, на папашу — сарделька в тесте!» А сама дура-дурой! Раз у нас деньги кончились, так потащила в казино выигрывать. И всё в одну ставку бухнула.
— Выиграла?
— Ну, выиграла.
— Выходит, умён не тот, кто знает истину, а кто упорствует в заблуждении?
Пауза.
— А за жену я, признаться, и сам цеплялся — от одиночества.
— Стена?
— Стена.
Тихо запели:
— Баю-баюшки-баю, не ложися на краю, тёти там и дяди — сволочи и бляди…
— Колыбельная для пай-мальчика?
— Лучше скажи, отчего я всю жизнь с краю?
— Достали тёти и дяди?
— Душу вынули! Пачкуны, зыркуны, строчилы! Куда не глянь — слухачи, шептуны, мелкопакостники…
— Тугоухи, кривоглазы, суеносы…
— Пихуны, рогачи, кусаки! Норовят встать над тобой, как числитель над знаменателем!
— Шаркуны, топтуны, проныры! Только и слышишь: «вась-вась, вась-вась…» А женщины? Кобылы, вертихвостки…
Щёлкнули пальцами, цокнули языком.