Доминион
Шрифт:
Однажды вечером она принялась сетовать, что Дэвид тратит слишком много времени на плавание. Он вышел из себя и обозвал ее визгливой бабой. Рейчел разрыдалась и убежала в спальню, захлопнув дверь. Отец, сердившийся очень редко, накричал на сына, велел ему относиться к матери с должным уважением и пообещал побить, если это повторится, хотя Дэвид уже не уступал ему ростом.
В день, когда сообщили о зачислении Дэвида в Оксфорд, отец сказал вполголоса, что им нужно поговорить, и отвел его в столовую. Они сели, и отец посмотрел на сына, как не делал никогда прежде: серьезно и печально.
–
Некоторое время Дэвид сидел молча. Потом промолвил хрипло:
– Я ужасно вел себя с ней.
– Ты не мог знать, сын. – Отец серьезно посмотрел на него. – Но теперь постарайся быть ласковым. Она пробудет с нами недолго.
Дэвид сделал то, чего не делал с раннего детства: закрыл лицо руками и разревелся в голос, содрогаясь всем телом. Отец подошел и неловко обнял его за плечи.
– Ну же, сынок, – сказал он. – Я все понимаю.
Остаток лета Дэвид провел, делая все, чтобы угодить матери. Он помогал домработнице и сиделке, хлопотал по хозяйству, носил маме еду. Его угнетало чувство вины, тем более что ее яростная, собственническая любовь усохла до слабой, вялой беспомощности. Иногда Дэвид помогал ей подняться с постели, она страшно отощала – кожа да кости. Мать храбро улыбалась, касалась дрожащими пальцами его щеки, говорила с одышкой, что он хороший мальчик и она всегда это знала.
Дэвид был рядом, когда она умирала; отец сидел по другую сторону кровати. Суббота, погожий сентябрьский день; через пару недель ему предстояло ехать в Оксфорд. Рейчел то обретала сознание, то снова теряла его, апатично наблюдая, как солнце совершает свой путь по небу. Затем она посмотрела в упор на Дэвида и обратилась к нему голосом, полным печали, однако он не смог понять сказанного. Это был почти что шепот:
– Ich hob dich lieb.
Дэвид посмотрел на отца. Тот наклонился и пожал ладонь жены.
– Мы тебя не понимаем, милая, – сказал он.
Рейчел нахмурилась, пытаясь сосредоточиться, но голова женщины откинулась, и жизнь покинула ее тело.
Позже отец рассказал ему правду.
– Твоя мать была из еврейской семьи. Они приехали откуда-то из России. Во времена царя, из-за погромов, многие уезжали в Америку. Родители мамы, твои дедушка и бабушка, уехали из России с ней и тремя ее сестрами. Ей было восемь лет.
Дэвид помотал головой, пытаясь осознать, что он говорит.
– Но как она стала ирландкой?
– Отправкой эмигрантов часто занимались нечистые на руку люди. Бедные родители твоей мамы ни слова не разумели по-английски. Корабль доставил их в Дублин, и они думали, что сядут там на другой корабль, до Америки, но так и застряли в Ирландии. Твой дед был краснодеревщиком, причем хорошим, и при помощи других евреев сумел открыть мастерскую. Дело пошло успешно. Дети росли, разговаривая на английском. Их поощряли к этому, чтобы они не выделялись среди других. Но мне кажется, где-то глубоко в них так и остался первый язык.
– Мама говорила по-русски?
–
Некоторое время отец молчал, потом продолжил:
– С годами твоя мать стала учительницей музыки. Незадолго до того, как я ее встретил. Приближалось Пасхальное восстание, положение становилось опасным. Фельдман решил продать мастерскую и переехать в Америку. Там у них жили родственники. Лучше поздно, чем никогда, правда? – Он снова улыбнулся, с грустью. – А вот твоя мать не хотела ехать, хотела остаться в Ирландии. Возникли и другие трудности: семья была очень религиозной, но твоя мама полагала, что все это чепуха. Так думал и я. В итоге вышла ссора, родители и сестры уплыли, и она больше с ними не виделась. Они не переписывались, ее отец заправлял всем и полностью порвал с дочерью. Если честно, мне кажется, что мистер Фельдман был, в общем-то, старым скотом. Я не знаю, где теперь ее сестры. Не могу даже сообщить им, что она умерла, – добавил он уныло.
– Почему вы мне не рассказывали?
– Эх, сынок, мы решили так: пусть все считают твою мать обычной ирландкой. Она хотела этого ради твоего блага, потому как знала, что здесь… – Глаза его сузились. – О, не как раньше в России, конечно, и не как сейчас в Германии, но некоторое предубеждение есть. И всегда было. Неофициальные квоты для евреев. Даже в средней школе есть квота, знаешь ли. – Отец серьезно посмотрел на Дэвида. – Твоя мать хотела забыть о своем происхождении ради твоего блага. Документы иммиграционной службы, заведенные на нее, погибли во время Восстания, я это выяснил. В брачном свидетельстве мы записаны как британцы, Ирландия ведь принадлежала тогда Британии. – Он вдруг разозлился. – То, что люди делятся по национальным и религиозным признакам, вот это хуже всего. Это ведет лишь к бедам и кровопролитию. Посмотри на Германию.
Дэвид сидел, призадумавшись. В школе учились несколько еврейских мальчиков, выходивших из зала, когда читались утренние молитвы. Иногда на площадке для игр им вслед летели обидные прозвища: «жид» или «еврейчик». Дэвиду было жалко их. К ирландцам тоже относились предвзято, но евреям приходилось хуже.
– Получается, я еврей, – сказал он.
– Согласно их правилам, да, поскольку твоя мать была еврейкой. Но в нашем понимании ты не еврей и не христианин. Ты не обрезан и не крещен, и… – отец наклонился к нему и взял за руку, – ты просто мамин Дэви, и можешь стать тем, кем захочешь.
– Евреем я себя не чувствую, – проговорил Дэвид тихо. – Впрочем, что значит чувствовать себя евреем? – Он нахмурился. – Но… но если мама не хотела, чтобы я знал, то почему… почему обратилась ко мне на идиш? Что она сказала, пап?
Отец покачал головой:
– Прости, сынок, я не знаю. Она никогда не разговаривала на идиш со мной. Я думал, что она совсем его забыла. Вероятно, под конец ее бедный разум просто вернулся в детство.
Дэвид плакал, слезы струились по его щекам. Они с отцом молча сидели в гостиной, где не раздавалось никаких звуков. Когда рыдания Дэвида поутихли, отец подошел и взял его за руку.